Выбрать главу

– А вот, Савельич, растолкуй ты нам, сделай милость…

Говорливый осекся: во дворе нарастал какой-то шум, топот скачки послышался, лошадь заржала тревожно. За окном мелькнула длинная черная тень. Со ржавым скрежетом распахнулась дверь, а Митрич срывающимся голосом закричал с порога:

– Эй, мужики! Сорвался-таки ваш чумовой!

Все враз повскакали, кинулись во двор.

С обрывком ременного повода, черным кровавоглазым чудовищем носился жеребец. Ломил, осатанев, среди телег с задранными оглоблями, среди поленниц дров, навозных куч, порожних кадушек и прочего хлама, без какого ни один двор на Руси сроду не держивался. Из-под могучих копыт летели буруны грязи; задом поддал старую рассохшуюся кадушку – тучей брызнула звонкая дубовая клепка.

– В закуту его, сукинова сына, не пущай! – кричал старик. – Покалечит лошадок, нечистый дух!

– Как бы грехом в колодезь не врезался…

– Ат, вражина!

Мужики бестолково галдели, мялись, боясь подступиться. И жеребец остановился было; прижавшись к стене амбара, глядел зверем; жарко пофыркивал, сердито мотал косматой гривой. Но, приметив людей, снова прянул, чертом понесся на мужиков. Те кинулись врассыпную, кто куда.

– Погибели на тя нету! – плачущим голосом причитал лысый старик. – Куды ж тебя, ирода, несеть…

Со звонким грохотом развалилась поленница сухого березового швырка. Телега затрещала. Дребезжа, через весь двор покатилось железное ведро.

На крылечко нового дома вышел Савва. Приглядевшись к суматохе, сказал, сплюнув:

– Вояки…

И решительно пошел на разъяренного жеребца.

Далее все совершилось мгновенно.

Все крики в один отчаянный вопль слились:

– Батенька-а!

– Евтеич!

– Убьет!

– Ды гос-с-пы-ди!

Презрительно усмехаясь в сивую бороду, Савва медленно приближался к жеребцу.

И вот тогда Иван Савич резко оттолкнул в сторону отца, прыгнул к разъяренному зверю и, словно клещами обхватив лошадиную шею, повис на ней. Жеребец растерялся: чего-чего, а нападения он не ждал. Этой-то растерянностью Иван Савич и доконал злодея. С силой, какой сам не предполагал в себе, рывком пригнул к земле косматую голову вороного и заставил его пасть на колени. К нему бежали мужики с веревками, вожжами, с железными путами. Через минуту черный демон оказался так прочно привязан к тяжелой комяге, что, будь он и в самом деле чертом, и тогда не сорвался б.

– Ну Савельич! – восхищенно ахали мужики. – Ну, молодчага!

– Ирой! Право слово – ирой!

А он стоял, улыбался смущенно, весь заляпанный навозом; ухватив с телеги пучок соломы, пытался обтереть жирную грязь, плотно налипшую на сапоги.

Горячая кровь стучала в висках, он был как пьяный, не слышал похвал. И лишь голос отца отрезвил его:

– Ну, дурашка же… – непривычно ласково бурчал Савва. – Куды, безумной, кинулся? А стоптал бы конь, тогда что? То ж вам в диковинку, а я на своем веку, бывалчи, знаешь, сколь этаких змеев обкатал! Не хуже, брат, калмыков!

В калитке стоял молодой, странно одетый человек. Клетчатые франтовские панталоны, черная накидка с широким воротом, «ветряком», тирольская шляпенка. Одежда не дворянская и не купеческая. Он, скорей всего, походил на театрального актера.

– По вашу душу, почтеннейший господин Никитин, – сказал тиролец, и сразу сделалось ясно: из торгового сословия.

Иван Савич недоумевал, зачем он понадобился этому франту.

– Вы меня знаете? – спросил удивленно.

– Я всех знаю-с, – – самодовольно хихикнул тиролец. – И со своей стороны дозвольте аттестоваться: гласный городской думы Рубцов. А к вам я, почтеннейший, от господина советника Второва… Но, может быть, зайдемте в дом, что ж мы этак, на дворе-то…

– Ах, извините! Конечно… – смутился Иван Савич. – Покорнейше прошу.

«Второв… Второв…» Фамилия эта как будто встречалась Никитину, но где, при каких обстоятельствах?

Гласный Рубцов сидел, с любопытством разглядывал неказистую мебель, дешевые обои. Говорил ласково-покровительственно, не спеша, с солидной расстановкой:

– Не могу, любезнейший, доложить, с какою именно целью приглашает вас господин советник, но, надо быть, дело важное. Следственно, – гласный Рубцов приятно улыбнулся, – следственно, идемте. Одевайтесь, я подожду вас.

«Второв… Второв… А-а!» Иван Савич вспомнил: фамилия не раз встречалась в «Ведомостях».

Так, стало быть… Ну, разумеется! Что же еще?

Грудь перехватило холодом, а щеки пылали.

И вдруг пустяковые мыслишки закопошились: весь день ворочал навоз, провонял, надо бы помыться хорошенько, да когда? Сюртук тоже вот давне не надеван, слежался в сундуке, разгладить бы, да Анюта ушла. Гвоздичкой в крайности окропиться б, да где ее взять? Галстук сроду не умел пристегивать – все криво…

Краем уха слышал: отец на профессорской половине разглагольствует, хвастает, как диких коней усмирял, было время… Профессор бубнит невнятно, звенит стакан. Ах, худо! В своем доме – зараза, собутыльник… Нет, батенька! Ну их, пятнадцать целковых эти ваши квартирные!

Твердо решил: профессора изгнать.

В крохотное зеркальце взглянул – так и есть: галстук скособочился. Но поправлять уже некогда было. Когда вышел к гласному, тот бегло оглядел его, сказал: «Пардон!» – и ловко поправил галстук.

Ноябрьский день короток.

К вечеру небеса заволокло и вовсе ночь стала. На Кирочной была тьма кромешная, лишь возле немецкой церкви горел фонарь.

Гласный Рубцов всю дорогу говорил, не умолкая: бранил городское благоустройство, скаредность думских заправил; грозился кого-то изобличить. Последнее задумано произвести в стихах.

– В сатирическом роде-с.

Никитин слушал рассеянно. Из головы не шли горькие мысли об отце и квартиранте. «Эх, батенька…»

– …ан бадинан[5]… Наподобие мадам де Курдюкоф.

Гласный оказывался фанфарон из новой породы «образованных» купчиков.

Но Второв? Второв?

Он был мал, тщедушен, неприятен.

Тонкие бескровные губы, уголками вниз. Рыжеватая борода и бритый подбородок. Глубоко посаженные глаза, сверкающие сердито. Чиновник. Сухарь.

Усадив на диван, сел рядом. Спросил: точно ли он тот самый, что прислал в редакцию письмо и при нем стихотворение «Русь».

И голос господина советника показался неприятен – высок, резок и словно чем-то раздражен.

Иван Савич оробел.

Жизнь трепала, жизнь мучила, ранней сединой прострочила виски. Чего-чего не испытал: унижение, нужду, непристойность родителя, скопидомство, черную работу, отчаянье. Житейская мерзость как бы толстой корой наросла, а под нею пребывало дитя. Школяр.

Робкий школяр сидел рядом с господином советником. Проклинал себя за то, что поддался уговорам друга, написал письмо. Ах, боже мой! Грязный, в мятом сюртуке… грубые, в ссадинах руки, чернота под ногтями – после дня работы на дворе, после схватки с жеребцом, когда падал наземь (нюхнул тайком – не принес ли вместе с одеждой ужасный запах навоза, конского пота), в грязь, под копыта бешеного коня, – и вдруг, как дикарь, вломился нагло в эту чистоту, в этот чужой для него мир, где высокие мысли, науки, искусства, книги…

Книги!

В шкафах, на столе, на диване. В минуту отдыха кинутые возле стола – на пол.

Сам стол, наконец, святая святых человека пишущего – просторный, тяжелый, с загородочками по краям, чтобы не падали бумаги, коих было множество – листы, свитки, тетради.

Свечи под зелеными колпачками.

Покой. Величественная, лишенная суеты жизнь духа.

А он…

– Ради бога, простите, – сказал Иван Савич, замирая, слыша свой голос вдалеке где-то и не узнавая его. – Ради бога! Я прекрасно понимаю, это была дерзость с моей стороны… Я не хотел утруждать вас… Поверьте, я не посмел бы… Вы так обременены занятиями…

Он вскочил, поклонился растерянно, чуть ли не застонал, так все ему представилось нелепо, гадко.

– Иван… Савич? Так ведь? – сказал Второв. – Позвольте я вам все напрямик выложу. Стихи ваши прекрасны. Я случайно познакомился с ними у Валентина Андреича, и он в восторге. В ближайшем нумере вы их увидите. Ве-ли-ко-леп-ней-шее начало! От всего сердца приношу поздравления.

вернуться

5

Шутя (фр.)