Впрочем, горячие пампушки со сметаной были так вкусны, а молодость так легко забывала все тягостное, что очень скоро Ардальон почувствовал себя, как и в прежние годы, – радостно-умиротворенным, счастливым от сознания, что впереди – лето, свобода от скучных семинарских лекций, комнатка-каюта и чистые тетради, в которых обязательно что-то возникнет. Но что?
Нет, не поэзия, не стихи.
Он уверился достаточно в своем бессилии, но не отчаялся, а твердо решил: его поприще – все-таки литература, журнальная деятельность.
Летний же досуг будет посвящен записям о деревенской жизни. Название ряда небольших очерков мысленно уже существовало: «Деревенские этюды».
Тетенька смотрела на него с удовольствием. Когда хорошо кушали ее стряпню, она обретала душевный покой и легко забывала житейские невзгоды.
– А где же папаша? – спросил Ардальон, удивясь тому, что хотя и шумно был встречен братцами, сплясавшими вокруг него индейский танец, и времени за тетенькиным угощением прошло достаточно, а отец все не показывался.
– Папаша? Ах, да… папаша…
Тетенька поджала губы, вновь закручинилась.
– Папаша, дружок, в Бобров уехал с утра, к благочинному. Тут у нас, знаешь ли, такие приключения вышли, что как тебе и сказать, ума не приложу… Мамаева нашествия ожидаем! – насмешливо и злобно вскрикнула тетенька.
– Но я не понимаю…
Он не то что не понимал, он скорее недоумевал. Еще в Воронеже, во второвской гостиной, слышал, что в деревне неспокойно; что среди наказанных на губернаторском дворе были также и тишанские мужики; наконец, кое-что по дороге говорливый возница ему рассказывал. Что такое помянутые тетенькой приключения и что за Мамай – сомнений не вызывало, но в тетенькиных словах он уловил как бы и смутный намек на папашино причастие ко всему этому.
– Не понимаю, – сказал, – при чем папаша?
– А при том, дружочек мой Ардальоша, что мужики с ума посходили, им, видишь ли, волю вынь да положь… Выдумали, что кто сам, дискать, своею, то есть, охотою в ратники запишется, тому со всем семейством вольную сей же час предоставят… Нуте-с, тут, разумеется, начальство – давай искать, кто слух пустил, ну да это дело темное, разве найдешь: слыхали-ста, да и все тут. Капитан-исправник с командой пожаловал, мужиков с десяток перепороли, ан без толку. Ходоки, слышь, до самого губернатора достигли…
– Но папаша-то? – воскликнул Ардальон. – Он-то какое к этому имеет отношение?
– Да видишь ли, мой друг, – сказала тетенька, – ежели начальство светское внушало телесно, то пастырям духовным от самого преосвященного велено было смирять души заблудших словом божиим с амвона. Поелику же упорствуют мужички и работать на господина Шлихтинга до сей поры не хотят, отец благочинный в сем усмотрел нерадивость и потачку…
– Черт бы их всех побрал! – резко сказал Ардальон. – И капитан-исправника вашего и отца благочинного… Но вот увидите – возьмется народ за топор!
– Ай, страсти какие! – ахнула тетенька. – За топор!..
И когда, не на шутку встревоженный, Ардальон вышел из комнаты, сказала удивленно:
– Какой, однако, ругатель сделался! Так и черткает…
Он многое увидел и многому научился за время летних вакаций. Научился тому, чему никакие лекции и книги не научили бы. Сама жизнь была его наставницей, показывала наглядно, что́ в мире устроено плохо и что́ хорошо. Оказывалось, плохого – с избытком, оно владычествовало, его дикий разгул был ужасен. А то немногое хорошее, что пыталось противостоять дикости и пороку, затаптывалось, обрекалась на гибель. За это лето он окончательно сделался взрослым. Три месяца вакаций едва ли не десятью годами возмужания обернулись.
В последних числах августа он уехал в город. Знакомая дорога, перелески, ручьи, придорожные деревеньки.
Простор неба и желтых полей необхватный.
«Под большим шатром голубых небес…»
За синеватыми холмами осталась Тишанка, родное, милое место на земле. Трава на зеленом выгоне, притоптанная грубыми сапогами солдат. Крики и плач, как бы замершие, окаменевшие в воздухе.
Горечь познания добра и зла была даже на вкус ощутима.
И как ни пытался веселый Ларивошка разговорить его, и свистел и пел песни, – он всю дорогу оставался молчаливым и печальным, глубоко ушедшим в себя. Тяжесть воспоминаний давила на сердце, перехватывала дыханье.
Но в сундучке, на самом дне, старательно завернутая в плотную бумагу, лежала тетрадь, на заглавном листе которой было выведено:
«ДЕРЕВЕНСКИЕ ЭТЮДЫ»
Соч. А. Д-го
ХАРИТОНЫЧ
«Среди крестьян небольшого села Т…а Харитоныч считался человеком самым пустым, не заслуживающим внимания. Одинокой, как перст, он жил на краю села в избушке, так глубоко вросшей в землю, что ее и человеческим жильем-то было трудно назвать: одна ветхая, крытая гнилой соломой крыша виднелась из густых лопухов; и только дымок, временами подымающийся над нею, выдавал присутствие человека, обитающего в этой звериной норе.
Харитоныч был охотник, что в глазах его односельчан-земледельцев означало то же, что бездельник, беспутной лодарь.
Ранней весной 18** года в селе Т…а появился некий странник, каких на святой Руси мы встречаем во множестве. Он выдал себя за тамбовского мещанина, совершающего паломничество к нетленным мощам святителя Митрофания. Он прожил у нас с неделю, ходя по домам, собирая милостыню и, как водится, охотно вступая в разговоры с сельскими жителями. Вокруг него собирался народ, охочий на досуге помолоть языками, пожаловаться стороннему человеку на горемычную свою долю.
Слухи о раскрепощении не первый уже год ходили среди мужиков; своеволие и жестокость помещиков все более распаляли сердца рабов. Не удивительно поэтому, что и разговоры с прохожим человеком большею частию сводились к роковому вопросу: не слышно ль, как скоро падет тиранство и наступит долгожданная воля?
К тому времени аккурат произошел следующий случай. Черкесы или, проще сказать, лесные стражники господина полковника Шлихтинга, нашего помещика, поймали в лесу двух бабенок, занимавшихся сбором ранних весенних грибков, называемых в простонародье сморчками. Не бог весть, разумеется, какое преступленье, но целую ночь барские сатрапы держали несчастных в лесной избушке, как бы под арестом. На другой лишь день явились арестантки в село – в порванных платьях, плачущие и проклинающие насильников.
О ту же пору в сельцо Т…а пришло известие с театра военных действий о гибели под вражескими пулями пятерых т-ских мужиков. Плач поднялся по селу. Мужики ходили словно потерянные, ужасаясь и негодуя: там, на чужбине, по призыву царя-батюшки, погибали их сыновья и братья, здесь – царские слуги бесчестили их жен и дочерей… Собирались кучками, сидя на бревнах, на крылечках и завалинках, вечерами обсуживали бедственное свое положение.
– Темные вы дураки! – прислушавшись к их сетованиям, сказал тамбовский прохожий. – Чего ждете? Иль не слышали о государевом манифесте?
Вот тут-то и пошел среди мужичков слух о том, что вступившие по своей охоте в воинское ополчение получают вольную как для себя, так и для своего семейства.
Назавтра с полсотни смельчаков ушли в Воронеж записываться в ополчение. Село притихло, ожидая ушедших. Они вернулись через две недели, однако в количестве меньшем, чем уходили: двенадцать мужиков губернским начальством были признаны за смутьянов и посажены в острог. Остальных перепороли на губернаторском дворе и препроводили по своим домам.
В ту же ночь над усадьбой господина Шлихтинга вспыхнуло багровое зарево: горели хлебные амбары и конюшни. А затем, как водится, прискакала полиция, завертелось следствие, и еще четверых увезли в город.