И много шумели.
Один Второв, как всегда, был сдержан.
– Все бы ничего, – вздохнул, перелистывая книгу, – да вот это… – пощелкал ногтем по странице. – Не ваше, чужое. Откуда оно взялось, ума не приложу.
– Николай Иваныч, – сказал Никитин, – нынче я понимаю, что написал дурные вещи. Хотел их выкинуть, графа об этом извещал, но тот пренебрег, что ж делать. «Война», конечно, ужасно…
– Варварские стихи, – сказал Второв. – Полицейские.
– Но ей-же-ей, – воскликнул Иван Савич, – все искренно выливалось тогда! И поруганная вера, и слово царское… Я со слезами писал, видит бог, от всего сердца. А потом эти восторженные панегирики – и Александр Петрович, и Долгорукие, и граф Дмитрий Николаич… да все, все! В один голос ведь хвалили. Только вы огорчились, сказали: зачем написал? Да еще один человек…
– Кто же? – с живым любопытством спросил Второв.
– Дураков Иван Иваныч, помните, я о нем вам рассказывал?
– Это тот – «мещанская гордость»? – улыбнулся Второв.
– Да, да, тот самый. «Порви и забудь!» – вот он что сказал.
– Лучше не скажешь, – согласился Второв. – Умница. Именно, именно, – забудьте.
Если б забыть!
И эту несчастную «Войну за веру», и «Взятие Карса».
И многую иную мелочь, проскочившую в книгу, – безделки, рифмованную чепуху, побрякушки. Вроде черт знает откуда взятых античных статуй и морских волн, плещущих о мраморные ступени каких-то немыслимых дворцов… В минуты отчаянья ведь вырвалось, когда очень уж темна, нехороша казалась жизнь.
Забыть?
А собственная мысль, собственное чувство, которые денно и нощно не устают напоминать?
А четкие печатные столбцы так страстно жданной, и вдруг сделавшейся ненавистной книги? Той книги, что без малого два года лежала в рукописи у графа, два года, за которые многому научился, на многое стал глядеть по-иному.
Забыть?
А нумер «Современника», где безжалостный рецензент, некий критический икс, низводит Ивана Савича до уровня жалкого стихокропателя, перелицовщика всех бывших, настоящих и чуть ли не будущих поэтов!
Ну, ладно, пусть «Русский вестник» лягнул, пусть в «Пчеле» хвалебная заметка булгаринская, которая хуже брани, – ладно… Но ведь – «Современник»! Вершина русской журналистики, едва ли не единственный журнал, к чьему мнению прислушивается вся мыслящая Россия.
Книга выставлена на посмешище.
Доброжелательный граф. Граф-благодетель. Меценат, открывший Никитина русскому читателю.
Но, боже мой, – как! Какого Никитина!
Фаддей Булгарин в мерзопакостной своей «Пчелке» прежде всего славословит его сиятельство: «Произведения самородка, исправленные и изданные графом Д. Н. Толстым, на которого смело можно положиться».
Еще бы!
Никитин написал:
Его сиятельство поправил собственноручно: «действительности важной». Как же не положиться!
Статья «Современника» заставила задуматься о многом, и прежде всего – о друзьях-благодетелях: кто они? И что в его скромной особе их привлекает? Статья порицала за то, за что благодетели превозносили.
Иван Иваныч, друг истинный, тот любит просто так, не задумываясь, не требуя чего-то взамен. Любит – и все. Здесь многое, конечно, значит, что оба – мещане, оба с юности стремятся к прекрасному, а судьба-злодейка заставляет считать выручку, копеечничать.
Иван Иваныч хвалит никитинские писания искренне, от сердца. Так же и корит и огорчается за неудачное. Жестоко сказал, что дурно написано, что надо порвать. Но ведь как сказал-то! Со слезами на глазах отверг без сожаления, хоть вчера еще и называл великим.
В расположении Второва – такая же простота и бескорыстие. Он ничего не требует от Никитина. Любит, как Иван Иваныч: просто так.
Бесхитростен и Придорогин, растрепанная добрая душа; и чудной купец с натурой художника, Михайлов Антон Родионыч. Их дружба непритязательна, приятна.
А де-Пуле?
Этого воронежского француза не сразу поймешь. Нет-нет да и покажется, что что-то припрятал Мишель, не договорил; или сказать-то сказал, а помыслил другое. Но мил, но обаятелен, а уж такту…
Но вот эти, благодетели: Александр Петрович, граф, заочный друг, прославленный Аполлон Майков? Они, кажется, чего-то ждут от него. Хотят увидеть в нем нечто такое, чем он, быть может, на самом деле вовсе и не был?
Что же? Что?
Нечаянно помог понять де-Пуле. Когда сошлись с ним поближе, когда уже и некоторые приятельские откровенности случались в разговоре, сказал однажды:
– Смешно, но, знаете, я даже как-то разочаровался в вас при первой встрече.
– Что так? – улыбнулся Иван Савич.
– Да как же, помилуйте! Слышу кругом: самородок из мещан, овсом и сеном торгует… Ну-с, полагал увидеть вас стриженным в скобку, в смазных сапогах, э сетера́… А вы – в отличном сюртуке, при галстуке. В вас, знаете, этакое что-то даже заграничное проглядывало, ей-богу-с!
Тогда оба весело посмеялись над забавным Мишелевым разочарованием, но теперь…
Теперь озарило, – вот кого желали видеть в нем благодетели: мужичка.
Благолепного, покорного, сермяжного («мы-ста да вы-ста», да «как ваша милость прикажет»).
На коленях смиренно хлеб-соль подносящего господину.
И, боже мой, как все сделалось ясно – меценатство графа и ласка Александра Петровича, славословия «Пчелы» и ядовитая критика «Современника».
Ах, как сейчас нужен был друг!
И не кто-нибудь из новых, тех, что так сочувственны, так добры к нему, может быть, даже слишком добры.
Нет, не они нужны.
Иван Иваныч, испытанный, верный друг, святая душа, – вот кто был нужен. Близкий по духу человек, какой не то что слово – брошенный мельком взгляд, сдержанный вздох – все поймет.
С каким и молчание – как разговор двух сердец, приносит отраду и мир душевный.
Когда-то случилась размолвка, долго не виделись, и Ивана Савича угнетала мысль, что из-за глупой гордости, из-за вздорного самолюбия потерял человека, роднее, желаннее которого никогда не бывало.
Но сколько-то времени прошло – и снова приехал Иван Иваныч, и ни слова о прошлом, как всегда, был ласков, весь светился любовью, нежностью;
– Знаю, милый, знаю, – сказал с порога. – Все читал. Что думаю? Да что: булгаринские прибаутки смеха достойны, а «Современник» тебе не враг.
– Понимаю, что не враг, но ведь тем более обидно.
– Ну, брат, на строгую руку отца обижаться нечего.
– Отца?! Вот сказал!
– А разумеется. Ежели б ты Некрасову был безразличен, вряд ли стал бы он уделять драгоценное место в журнале на критику твоей книги.
– Ну, положим, – сказал Никитин, – эти твои суждения о родительских чувствах «Современника» весьма, знаешь ли… туманны.
Иван Иваныч с улыбкой поглядел на друга.
– Умный ты человек, Иван, – сказал, – а главного, сдается мне, не понял.
– Вот славно! – подскочил Никитин. – Что ж тут понимать, все, кажется, слишком ясно, все как на ладошке.
– Ан, брат, не все!
– Так объясни же!
– Изволь. Тут, я так мыслю, вся закавыка в твоем меценате. Кто он? Его должность сама за себя говорит. И вот этот сиятельный полицейский издает тебя, пишет хвалебное предисловие. С чего бы этак вдруг воспылать ему любовью к поэзии? Не догадываешься?
– Да я уж думал об этом, – мрачно сказал Никитин.
– Догадался, значит? Ну, вот и в «Современнике», видно, догадались. И поверь, Иван, не тебя бьют – графа и иже с ним.
– Ах, боже мой! – простонал Никитин. – Но что же теперь мне-то делать? Мне-то что?
– А ничего уже, конечно, не поделаешь. Кроме того лишь, – улыбнулся Иван Иваныч, – чтобы писать и писать. Да чтоб к следующему изданию выбросить из книги все ненужное. Ну, ты сам знаешь, что.
– К следующему изданию! – с отчаянием отмахнулся Никитин. – Да будет ли когда оно, это следующее издание?
– Будет, – уверенно сказал Иван Иваныч. – Будет. И не одно. На сто лет вперед вижу никитинскую славу! Провалиться мне на этом месте, вижу!