– Тоже, поди, не мед, – крутил он головой. – Нашему брату, как ни поверни, все дело табак: хоть верть-круть, хоть круть-верть…
В Дмитриевке как будто все так же благоустроенно и неспешно текла жизнь. Все так же, хоть и реже, собирались музицировать, все так же какие-то девицы щебетали, пели романсы, играли во влюбленность, строили глазки, умоляли написать в альбомчик.
Но что-то изменилось со смертью добрейшего Вячеслава Иваныча, простоты поубавилось, испарился дух старосветского деревенского обихода: за обедом появился лакей в белых нитяных перчатках, акации в саду подстригали по-английски, шелковые шнурочки со звонками протянули всюду, завели новомодную, вывезенную из Англии, игру крокет. Господин Домбровский был англоман и ко всему русскому относился весьма критически. Он лакею говорил вы, однако же телесных наказаний не чуждался. Любил покраснобайствовать об эмансипациях и гражданстве, но за день до приезда Ивана Савича так отхлестал английской лакированной тросточкой конюха (или, как теперь говаривалось, грума), что хоть бы и доброй старине так впору.
Наталья Вячеславна стала преважной дамой, нацепила золотую лорнетку и то и дело поглядывала в нее, хоть и была отменно востроглаза.
А мадемуазель Жюно отсутствовала: уехала на родину, в Швейцарию, оставив по себе памятью довольно бойко сочиненные прощальные стишки. В них описывались прелести плотниковского сада и были прозрачные намеки на ее пылкие чувства к Ивану Савичу.
Впрочем, он и сам не раз писал ей в альбом, удивительно для своего характера легкомысленно роняя такие строки:
Или:
У Ивана Савича и в мыслях не было объясняться Матильде Ивановне в любви, он просто как-то незаметно для самого себя и, разумеется, под влиянием лунных ночей, романсов, общей игры во влюбленность впал в непривычный и чуждый ему стиль кавалерственности и, не задумываясь, легко сочинил в альбом мадемуазель Жюно три-четыре незначительных стишка.
И вот из лукавых намеков, из подмигиванья и хихиканья девиц Иван Савич с ужасом вдруг понял, что его отношения к Матильде истолковывались превратно, пустые альбомные строчки принимались за чистую монету! Он растерялся, впал в угрюмость, стал избегать общества.
Подметив в нем такую перемену, Наталья Вячеславна с тонкой улыбкой сказала однажды, что, «верно, Ивану Савичу кого-то у нас нынче не хватает…» Никитин покраснел и вовсе смешался, неловко пробормотал: «Нег-с, почему же? Напрасно изволите так судить…»
И твердо положил завтра же покинуть Дмитриевку.
Вечером, когда приехал господин Шилов разыгрывать какое-то новое трио и все собрались в гостиной, Иван Савич потихоньку выскользнул на балкон, спустился в темный сад и медленно побрел к своему любимому месту – в самый отдаленный уголок, куда уже не заглядывал садовник со своими беспощадными ножницами и где все густо заросло огромными лопухами, чертополохом и мохнатыми кустами багрового подсвекольника.
За темными вершинами деревьев в розоватом зареве всходила поздняя луна. Одна за другой, оставляя за собою в темном небе длинный призрачный свет, упали две звезды. Никитину показалось, что кто-то, крадучись, следует за ним, – он явственно слышал легкий шорох шагов, чья-то фигура в белом, словно привидение, мелькнула в стороне, среди деревьев. «Что за таинственная чертовщина! – с досадой подумал он. – Верно, я нарушил чье-то рандеву…»
И уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг его окликнули: «Мсье Никитин!» И тоненькая фигурка приблизилась, и нежный, слабенький, девичий голосок сказал, прерываясь, словно от сдерживаемых слез:
– Зачем… зачем вы дарили стихи этой гадкой мадемуазель Жюно! Зачем?
– Но кто вы, сударыня? – удивленно воскликнул Иван Савич. И тотчас же узнал ту из гостивших в Дмитриевке девиц, которую видел не раз и раньше и которую редко замечал, потому что она постоянно оставалась в тени, была, кажется, застенчива и вряд ли за все то время, как он ее встречал, обронила десяток слов.
Сейчас он вспомнил, как часто ловил на себе ее внимательный, какой-то даже настойчивый взгляд; вспомнил, как она всегда не то печально, не то осуждающе отворачивалась, стоило кому-нибудь из девиц бесцеремонно завладеть его вниманием. Вспомнил ее особенную манеру держаться – просто, естественно, с какой-то несколько, может быть, угловатой грацией.
Была ли она красива? Кажется, нет… или – да?
Да или нет?
Иван Савич досадливо отмахнулся от этого вопроса. Она была не такая, как все. Вот что главное. Ее кажется, Наташей звали. Натали́. Да, вот именно: Натали́. И она какой-то родственницей доводилась Плотниковым, подолгу у них гостила.
– Зачем? Зачем? – словно в горячечном бреду, повторяла она.
– Помилуйте! – растерялся Иван Савич. – Вы напрасно так истолковываете…
– Ах, нет, не напрасно, не напрасно! Я отлично знаю, как она строила вам глазки… Она альбомом с вашими стихами хвасталась, показывала всем, что вы ей написали. Как можно! Ведь вы писали для нее только… Я бы такие стихи на груди носила, ведь это – тайна, правда? Ведь тайна? А она… О, вы можете презирать меня, но я должна была все это вам сказать! Должна!
«Вот глупое положение! – с отчаяньем подумал Иван Савич. – Мне нужно объясниться, что-то ей сказать…»
Но некому было говорить: она исчезла так же неожиданно, как и появилась. Лишь легкий шорох слышался в темноте.
Когда он вернулся в гостиную, музыка еще не кончилась: Наталья Вячеславна и господин Шилов старательно разыгрывали какой-то очень трудный пассаж, и что-то, видимо, у них не ладилось в темпе. Господин Шилов раздраженно стучал смычком по пюпитру, пытался показать нужную скорость.
– Ти-рим-там…та-та-та-там! – напевал он противным голосом. – Вот как-с, а не на пожар, помилуйте… Не на пожар-с!
Гости расположились группами, переговариваясь довольно бесцеремонно, не обращая внимания на музыкантов, И Натали была тут же, преспокойно сидела возле рояля, перелистывала какую-то нотную тетрадь. Когда вошел Иван Савич, она и глаз не подняла – так увлеклась разглядываньем нот. Никто бы не подумал, что она только что бежала и чуть ли не плакала там, в саду.
«Какая удивительная девица!» – подумал Иван Савич и затем целый вечер следил за ней, не спускал с нее глаз. А она, как всегда, была скромна, незаметна, тихохонько сидела в тени, изредка перекидываясь словечком с девушками.
И лишь только один-единственный раз, за ужином, поглядела на Никитина ласковым и как бы спрашивающим взглядом.
В эту ночь ему не спалось. Взгляд Натали, ее прерывистый шепот, ее слова о тайне, о том, как бы она на груди носила его стихи, – все не шло из головы.
На сельской колокольне долго били часы. Сонный звонарь, видно, задремал, забылся, а рука все дергала за веревку колокола, все дергала. Смутное предчувствие чего-то очень значительного, чего-то доселе не испытанного охватило Никитина, заставило его встать с постели и прислушаться к замирающему вдалеке звону, к шуму предрассветного ветерка, внезапно пробежавшего по верхушкам деревьев.
Это было похоже на приближающееся вдохновенье, когда могучая волна мыслей и звуков, приплыв из какой-то неведомой, таинственной дали, поднимала на бурлящий, искрящийся гребень – над темной, скудной жизнью поднимала, над всем миром…
Когда неисповедимыми путями приходили, звучали никем до той минуты не сказанные слова.
Иван Савич развернул тетрадь, обмакнул перо, но стихи не пришли, не вылились на бумагу. Он потушил свечу и лег. Утренняя синева проступала за окном, горланили петухи. Бессонный перепел где-то в далеких полях все звал, все звал… И ветер шептал ласково: спать, спать…
И сон подкрался, обнял, и все померкло – синее окно с колеблющейся занавеской, шепот листвы, пестрота дневных переживаний.