Выскочивший из дома нескладный малый в невероятном сюртуке с серебряными галунами, похожем не то на венгерку, не то на боярский кафтан, сказал, осклабясь: «Все дома-с, пожалуйте!» И, сверкая позументом, побежал куда-то к саманным избам, во двор. Гости переглянулись с улыбкой и вошли в дом.
Неказистый снаружи, он оказался внутри очень мил и уютен: в нем было много света, ослепительная, редкостная чистота сверкала во всем – в вымытых, выскобленных полах, в прозрачных стеклах окон, в белоснежных, кипенных скатертях и занавесках, в каждой самой крошечной вещице, такая веселая, простая чистота, что гость, войдя в дом, как бы и сам становился чище, проще и веселей.
В маленьком зальце, уставленном плошками со всевозможными цветами, гостей встретил генерал. Он сидел в кресле, у окна, положив на грубый, домашней работы стул свою больную ногу.
– Пожалуйте, пожалуйте! – шумно приветствовал он гостей. – Весьма рад, прошу! Весьма!
Все это он выкрикнул отрывисто грубым, хрипловатым голосом, словно командовал на параде. Да он и одет был как на смотру – мундир застегнут на все пуговицы, даже какой-то крестик болтался у воротника. Белая форменная фуражка с красным околышем лежала на подоконнике.
– Наташа! – гаркнул он. – Где ты там, душенька?
И сразу, с места в карьер, пошел хвастаться своими строениями, водопроводом, дорогими голландскими коровами, какими-то административными новшествами, которые он «в целях дисциплинарных» завел среди своих людей.
Генерал кипел желанием действовать, в его голове роилась куча самых сногсшибательных планов, не всегда, впрочем, дельных и разумных.
Не желая отстать, господин Домбровский развернул и свои агрономические прожекты. Через минуту у них с генералом закипело сражение, в самый разгар которого появилась Натали с сестрами. Она улыбнулась, увидев Ивана Савича, и, здороваясь с ним, шепнула: «…Как я рада, что вы приехали! Я загадала…» Она недокончила, покраснела. Сестры принесли альбомы и заставили Никитина писать стихи. Иван Савич, вздохнув, взялся за перо.
«Звезды сыплются, ткань облаков…» – звучало в ушах, как хорал, как молитва. Ничего, кроме этих величественных строк, не шло на ум. Но девицы благоговейно ждали, надо было придумывать какие-то рифмованные пустячки. Проклятый сюртук жал под мышками, тугой воротничок впивался в шею, грозил задушить. С трудом нацарапал Никитин два четверостишия, девицы ахали, благодарили, восторгались, а он не знал, о чем с ними говорить, ему было совестно.
Наконец-то явилось спасение в образе Натали.
– Вас уже взяли в плен? – засмеялась она, подходя к Никитину. – Вы не можете себе представить, как они вас ждали…
«Я вас ждала, – говорил ее сияющий взгляд. – Я, я вас ждала! Минуты нет, когда бы я не думала о вас, когда бы не хотела вас видеть!»
Прижав к груди альбомчики, девицы убежали рисовать виньетки вокруг стихов. Натали присела возле Ивана Савича.
– Вам, верно, не понравилось у нас, – сказала. – Скучная местность, бедный ландшафт, как в американской прерии… Только индейцев не хватает.
– Нет, почему же, – возразил Никитин. – Мне кажется, что в этом есть своя поэзия.
– Не правда ли? Мне приятно, что вы так думаете. Папа нарочно решил поселиться здесь, он ужасно любит устраивать все сам. Вы видели наш сад? Собственно, его еще нет, – улыбнулась Натали, – одни колышки. Но я воображаю, каким он станет через десять лет. Вот вы приедете тогда к нам и…
– И мы с вами будем гулять по тенистым аллеям, верно? – шутливо докончил Иван Савич. Он был рад, что так легко, так непринужденно завязался разговор.
Натали расспрашивала Никитина о его занятиях. Она очень удивилась, узнав, что Иван Савич выучил французский язык.
– Зачем это? – спросила она. – Вот нас детьми бог знает для чего учат, и мы говорим и пишем на чужом языке лучше, чем на родном. Ведь это нелепо, согласитесь. И уж если на то пошло, – добавила она, – так разумней учить английский и немецкий: там Байрон, Шекспир, Гете…
– Помилуйте, – возразил Иван Савич. – А Вольтер? Руссо?
Натали сказала:
– Ну, тогда, конечно, и итальянский нужен: Петрарка, Данте…
– А испанский? – подхватил Иван Савич. – Сервантес, Лопе де-Вега…
Они оба засмеялись.
– Мы с вами, словно дьячки, читаем поминанья, – сказал Никитин.
Натали спросила, сколько у него в магазине книг, и страшно удивилась, что так много.
– Вы знаете, я вам завидую: всегда среди книг, всегда незримые великие собеседники окружают вас…
– Ну, положим, – весело заметил Никитин, – у меня в магазине постоянно торчит очень зримый собеседник и ужасно надоедает своими разговорами.
– Кто же это? – заинтересовалась Натали.
– Мой помощник, Акиндин.
– Кто, кто? Акин…дин? Какое забавное имя!
Бог знает, сколько бы еще так хорошо и весело продолжалась их беседа, но генералу взбрело в голову показать гостям свое хозяйство. Во главе с давешним малым появились еще двое в таких же нелепых мундирах с позументом; они подняли на руки генерала вместе с креслом и понесли наружу. За ними, посмеиваясь и перемигиваясь, пошли гости. Целый час, спотыкаясь о кучи битого кирпича и древесного мусора, пришлось ходить за неугомонным генералом. Он говорил, не умолкая, кричал, командовал, не давал никому рта открыть; в его словах, в его жестах, во всем сквозило откровенное самохвальство, желание удивить и напроситься на похвалу, и это было утомительно.
За два с половиной часа, проведенные у Матвеевых, Ивану Савичу не удалось больше перекинуться с Натали и десятком слов. Прощаясь, она задержала его руку в своей и как будто бы что-то хотела сказать, но проклятый генерал и тут вмешался: позвал дочь, велел разыскать в кабинете список книг, какие он собирался выписать из Воронежа, но теперь, «пользуясь присутствием в доме мсье э-э… Никитина… он надеется…» – и прочее, и прочее. Натали ушла разыскивать список, а когда вернулась, все уже рассаживались по экипажам и решительно невозможно было улучить удобный момент.
Иван Савич еще с неделю пожил в гостеприимной Дмитриевке. Каждый день выходил на дорогу, ждал Натали. В любом облачке пыли пытался разглядеть матвеевских лошадей.
Но она так и не приехала.
В начале августа Никитин был уже в Воронеже. На какое-то время он увлекся делами торговыми и литературными. Переписывался с питерскими и московскими книгопродавцами, поправляя для второго издания «Кулака». Устраивал читальный кабинет – вместо свечей завел новинку, керосиновые лампы.
И так прошел август, засушливый, жаркий и пыльный. Так настала ненастная осень, ознаменованная приездом в Воронеж нового губернатора графа Дмитрия Николаича Толстого, давнего знакомца и «благодетеля».
Граф снизошел до самоличного посещения никитинского магазина. Милостливо толковал о планах устроения города и об искоренении невежества и пьянства. В результате было строжайше запрещено гонять по Дворянской коровье стадо и поставлены вдоль тротуаров столбы, окрашенные в пренеприятный желтый цвет.
Тяжело больной Придорогин, издерганный жандармскими допросами, доживал последние дни. Милошевича, подозреваемого в распространении «Колокола», заставили покинуть Воронеж. Все чаще и чаще загуливал батенька. Пьяный, растерзанный, вваливался в комнату сына, требовал денег на выпивку.
Была «осень черная». И просвету не виделось.
И ночи тянулись – длинные, ненастные. Гремели печными вьюшками, ледяной крупкой стучали в окно.
Не в одну ли из таких страшных, одиноких ночей были написаны стихи: