Выбрать главу

– Ничего-сь, – сказал Иван Савич, – не бог весть какая беда, дело поправимое.

И он снова приподнял картуз, желая показать, что беседа окончена, но сердитый господин проворно вскочил и загородил ему дорогу.

– Нет-с, пардон! – воскликнул. – Вы, может быть, не в том смысле истолковали мои слова… прошу прощенья! Я сам либерал, и даже в комитете состою по улучшению быта крестьян… Вы не глядите, что я ему морду разбил-с, я человек горячий, полнокровный… У меня, ежели хотите знать, по этой причине даже кровотечения из носу происходят-с! Но, помилуйте, ведь я не государственное казначейство, и когда мой человек вводит меня в подобные убытки…

– Виноват, – решительно сказал Иван Савич. – У меня нет ни времени, ни охоты обсуждать с вами ваши убытки. Прощайте-с.

Прогуливаясь по деревне, он подивился неказистому житью подмосковных мужиков – все та же грязь, та же нищета.

Зайдя в трактир, спросил чаю. Мрачный чумазый малый подал залапанный стакан с какой-то мутной жидкостью, спросил: «Водочки не прикажете ли?» – и, зевнув, отошел к стойке, где, как показалось Ивану Савичу, и заснул, опершись о дверной косяк.

В трактире было пусто в этот час. Кроме Никитина – в дальнем углу, под чахлой пальмой – сидел один-единственный посетитель, да и тот, видимо, дремал, уронив косматую хмельную голову на грязную, залитую портером скатерть. Старик слепец с мальчиком-поводырем зашли и, став на пороге, в распахнутой настежь двери, осиянные багрянцем и золотом пылающего заката, затянули было какой-то унылый стих, но трактирный малый очнулся, замахал на них руками, и они ушли.

И до чего же грустно сделалось Ивану Савичу в этот тихий вечерний час, у ворот первопрестольной матушки Москвы!

Пятые сутки трясся он по пыльной, скучной дороге. Пятые сутки мелькала перед ним серая, нищая, заплаканная, замордованная Россия, ее выгоревшие поля, ее сонные деревни, верстовые столбы, шлагбаумы, пьяные ямщики, калеки, погорельцы, странники, слепцы… Исступленная, бессмысленная матерщина, похожие на завыванье осеннего ветра песни нищих, грубые и глупые картинки на стенах трактиров и станций, литографированная пошлость с дурно нарисованными уродцами-людьми и вовсе уж из рук вон плохими, даже ужасными виршами.

За пять дней пути он всякое повидал. Под Ельцом, в пыльных, жалких полях крестный ход встретился; бородатые, степенные мужики несли «чудотворную» матушку, сверкали на солнце хоругви и парчовые ризы. «Даждь дождь земле жаждущей!» – скучно тянул старичок священник.

У Ефремова арестантов гнали, – крики конвойных солдат, звон кандальный, стоны, плач и опять-таки кощунственная российская брань составляли какую-то дикую, страшную музыку.

Возле Тулы почерневшие от зноя и пыли оборванцы мостили камнем московскую дорогу.

Где-то в праздничный день шумела ярмарка, пестрая карусель вертелась с визгом и гоготом пьяных седоков; по обе стороны дороги стояли палатки с товарами, толпы баб и мужиков лепились на зеленом выгоне, шумели, горланили песни.

У придорожного кабака конокрада били нещадно, до смерти. Почтовые тройки мчались, гремели колокольцами. Телега с грязным холщовым верхом пылила – переселенцы ехали, – куда? в какую неведомую сторонку, к каким молочным с кисельными берегами рекам?

Обрывки дорожных воспоминаний венчались давешним господином в круглой шляпе и окровавленным мужиком.

Множество знакомых и, по правде сказать, невеселых картин повидал Иван Савич за пять дней пути от воронежской заставы до этого вот большого подмосковного села. Тысячи человек, тысячи предметов промелькнули перед его глазами, но среди людей не встретил он ни одного читающего, а среди предметов единственного не увидел – книги.

Над необъятной Россией висела черная тьма.

Возвратясь к кузне, Иван Савич нашел свой тарантас все в том же состоянии, ямщика – мертвецки пьяным. Сердитый барин только что уехал. Кузнец принимался за никитинский шкворень.

– Тут, барин, всего и делов-то на час – сказал он, – да вряд ли нынче уедешь: набузовался твой-то, – усмехнувшись, он указал на валявшегося под стеной кузни ямщика. – Сказывал, слышь, быдто у него тут кума ай сваха, что ли… так он быдто к ней аккурат на кстины попал…

«Вот незадача! – с досадой подумал Иван Савич. – Надо же под самой Москвой такому приключиться!»

– Да вам, ваше степенство, одна статья – ночевать, – сказал кузнец. – Ступайте себе в трахтир, отдыхайте с богом. А он, малый-то, нехай проспится, не то вы с ним ночным делом в беду попадете…

В том же трактире Ивану Савичу отвели крохотную комнатку, но давешней тишины уже не было, – пьяным-пьяно шумел трактир хмельными песнями, драками, жеребячьим гоготом, разудалой пляской; и даже «караул» слышалось не раз.

Иван Савич понял, что тут едва ли заснешь. Он прилег на шаткий диванчик, не раздеваясь, полагая, что не менее двух часов пройдет, прежде чем опамятуется ямщик. Однако на сельской колокольне уже и полночь пробило, уже и трактир затих, а ямщик все не появлялся.

Восток зарей порозовел, когда наконец тронулись в путь. Вскоре завиднелись жалкие окраинные домишки белокаменной, кривые, грязные улички поползли, огороды, покосившиеся плетни. Вдали загорелись, засияли маковки бесчисленных церквей. Тарантас с грохотом локатился по булыжнику.

Гостиница братьев Чижовых, где по совету Антона Родионыча остановился Никитин, помещалась в таком огромном, растянувшемся чуть ли не на полверсты, доме, в каком смело можно было бы поселить целый уездный городок, вроде Нижнедевицка.

Это была средней руки московская гостиница, в меру грязная, в меру неудобная, с трактиром и бильярдной, с зелеными, плохо вычищенными самоварами, с вечной вонью от гнилой капусты и жареных на прогорклом масле пирожков, с грязными, скрывающими в себе полчища клопов обоями, с оборванными шнурками звонков и с заспанными, нахальными коридорными.

Всем этим недостаткам противостояли два неоспоримых достоинства: великолепный вид из окон на отраженный в реке Кремль и, сравнительно с другими гостиницами, дешевизна. Иван Савич платил за нумер пятьдесят копеек.

Отдохнув и напившись чаю, Никитин отправился навестить своих московских поставщиков-книгопродавцев Салаева и Щепкина.

Его особенно Салаев занимал, к нему Иван Савич испытывал какое-то теплое, почти родственное чувство. Он представлялся не тем черствым дельцом, какими, без сомнения, были в большинстве другие издатели и книгопродавцы – младший Смирдин, Исаков, Крашенинников и даже весьма образованный Сеньковский, – а человеком, деятельность которого была направлена на сознательное, бескорыстное служение знанию и насаждение его в народе.

Кроме того, коммерческая порядочность Салаева весьма выгодно отличала его от прочих. «Со столичными книгопродавцами, – в одном из писем к Второву жаловался Иван Савич, – решительно нельзя иметь дела: просишь то – высылают другое, а покуда дождешься присылки, уже минует надобность в известной книге». Однако для Салаева в том же письме у него нашлись другие слова: «Салаева обниму и расцелую, если увижу, за точное и добросовестное исполнение всех требований». Салаева-коммерсанта и Салаева-человека воображение Ивана Савича рисовало одинаковыми светлыми красками. Тем большее разочарование испытал он, увидев перед собой очень сдержанного, суховатого и подчеркнуто учтивого господина, в обстановке сугубо деловой, решительно исключающей объятия, поцелуи, и тому подобные ребяческие порывы.

– Весьма рад познакомиться, – сказал Салаев отрекомендовавшемуся Никитину.

И тотчас, осведомившись о цели посещения, передал его в руки старичка конторщика, извинившись, впрочем, крайней занятостью.

«Вот они, столичные-то! – уходя из салаевского магазина, с горечью подумал Иван Савич. – Куда как у нас в провинции душевней, добрее люди…»

Часом позже мнение о столичных жителях пришлось переменить. Старший приказчик книгопродавца и издателя Щепкина оказался необычайно радушен и любезен: кинув все дела на подручных молодцов, он, по московскому обычаю, потащил Никитина чаевничать.