Выбрать главу

Пушкин и Лермонтов в избе мужика… Подумать только!

Мысли об офенях смешались с впечатлениями длинного дня. Подобно пестрой карусели, в воображении Никитина понеслись бесконечные чаепития, груды книг, ярчайшие листы глупых, скверно нарисованных картин, балаганы, разноголосый уличный шум, горластые разносчики, знаменитые московские «ваньки», тучи голубей, сверкающие золотом церковные купола, парящие в трактирных облаках половые, – все это смешалось в красках и звуках и куда-то поплыло, поплыло…

Так, не раздевшись, Иван Савич и уснул.

На рассвете его разбудили какие-то странные звуки. Они были как бы продолжением сна, они чудесным, непостижимым образом превращали сон в действительность. Иван Савич вздрогнул и открыл глаза.

Синий сумрак стоял в незнакомой комнате, в открытое окно тянуло утренней свежестью, и было непонятно – где же это? Что это?

Ах, боже мой, да в Москве же! Но эти звуки – неужели все еще сон?

Он вскочил с кровати и подошел к окну. Дворник в грязном переднике, с круглой медной бляхой на груди, подметая улицу, лениво перебранивался с одиноким прохожим.

Освещенный нежным розовым светом утренней зари, Кремль был чудо как хорош! Его кирпичные красные стены, затейливые башни, белые златоглавые соборы, отразившись в гладком зеркале реки, представляли собою картину поистине фантастическую.

Перед лицом этой дивной русской красоты, ошеломленный, стоял Никитин. Он вспомнил вчерашний день и ужаснулся: как мог он, ничтожный человек, вместо того, чтобы любоваться Москвой, вместо того, чтобы поклониться ее святыням и древностям, – как мог он очертя голову кинуться в толчею торговых дел, чаевничать, толковать с книгопродавцами!

«Ну, действительно, не кулак ли? – сокрушенно подумал он. – Копейка свет божий затмила… Вторые сутки в Москве, а что узнал, что увидел? Что тысячи трактиров? Что на полмиллиона чаю за год выхлестывают? Ох, батюшки! Стыда-то, стыда…»

Могучий звон плыл над Москвой. Золотым пожаром разгорался, пылал восток. А с севера, из-за Кремля, медленно подымалась грозовая туча, мрачную черноту которой голубыми копьями пронзали длинные молнии. Небесный бой закипал вдалеке, грозные темные рати надвигались неумолимо; но смело и гордо навстречу им вздымала Москва золоченые шлемы кремлевских соборов.

Чувство какой-то, чуть ли не детской робости охватило Ивана Савича, когда он входил под сумрачные своды Боровицкой башни. «Шляпы кто, гордец, не снимет у святых в Кремле ворот?!» – вспомнились ему давно, еще в школярские годы, выученные стихи.

Тихо и малолюдно было в Успенском соборе.

Черные гробницы московских патриархов, камни пола, выщербленные временем, громадные, тяжелые столпы, испещренные множеством ярусов темной, с золотом, живописи, столпы, возносящиеся из синих, пахнущих ладаном сумерек ввысь, к куполам, где сквозь узкие щели-окна струился розоватый свет – утренний, радостный, еще не омраченный грозной чернотою, – все это было по-русски величественно, по-русски прекрасно.

И перед этим величием, перед этой красотой Иван Савич опустился на колени.

Петербург

Великолепный град рабов…

Ап. Григорьев

Он покидал Москву со странным чувством.

Его радовало, что удалось успешно справить свои торговые дела и довольно выгодно закупить для магазина учебники, географические карты и кое-какую необходимую мелочь, вроде перочинных ножичков, карандашных наконечников и гуммиластиков.

Его также радовало и то восторженное ощущение подлинной русской красоты, которое он испытал, бродя по Кремлю, поднимаясь по невероятно высоким узким ступеням в темных переходах Василия Блаженного, ранним утром слушая могучий перезвон московских колоколов.

Но вместе с тем и какая-то печаль, скорей всего печаль расставания, неожиданно вдруг нахлынула, когда, уже выйдя из гостиницы, готовый ехать на вокзал, садился на живейного извозчика и в последний раз окинул взглядом длинную, причудливую панораму Кремля. Он вспомнил, как покойный Придорогин говаривал: «Москву без слезы не покинешь».

Так оно и было.

В Петербург Иван Савич ехал не без робости.

Ведь это был город, в котором всего двадцать три года тому назад жил Пушкин, в котором каждый камень еще напоминал о нем.

В этом далеком и каком-то туманном и призрачном городе сейчас жили Некрасов, Гончаров, Чернышевский, тончайший и прекраснейший Майков…

Этот город по праву почитался городом литературных знаменитостей, так сказать, Пантеоном российской литературы.

Робость Ивана Савича была не удивительна.

Кроме того, еще и другое обстоятельство несколько смущало его и настраивало на нервический лад. Что же это за обстоятельство? – спросит любопытный читатель. Совестно признаться, это, может быть, смешным покажется, но таким обстоятельством была железная дорога, или чугунка, как ее тогда повсеместно называли.

Всего лишь десять лет прошло с тех пор, как ее пустили; москвитяне еще отлично помнили и ту болотистую низину, на которой ныне вознесся вокзал, и тот день, когда к нему подошло первое, огнем и паром дышащее чудовище, прикатилось по двум узеньким железным полоскам. Да ведь не откуда-нибудь там из Крюкова или, допустим, из Сходни, а из самого Санкт-Петербурга, за шестьсот верст, – шутка ли?

Скакать на сумасшедшем самоваре охотников не нашлось. В смешных коробочках вагонов сидели в полной походной амуниции два батальона Семеновского и Преображенского гвардейских полков. Что ж говорить, солдатское дело: к черту на рога пошлет начальство – так ведь пойдешь и на рога, не откажешься!

И так еще свежи, так на памяти у всех были эти бестолковые россказни и анекдоты о чугунке, что и Никитина взяла оторопь, когда, подъезжая к вокзалу на живейном, увидел клубы белого пара над забором, услышал пронзительный свисток и яростное пыхтенье паровоза. Извозчичья лошаденка вздрогнула, тревожно зашевелила ушами.

– Чудно́! – ухмыльнулся живейный, оборачиваясь к Ивану Савичу и указывая кнутовищем на вокзал. – Какой уж год, а все не привыкнешь, как это машина без коня, сама себя везет…

Вокзальная суматоха ошеломила Никитина.

Едва он успел сойти с извозчика, как налетели артельщики, дюжие, мордастые, в белых передниках, с медными бляхами на груди, стали рвать из рук чемодан.

Один из них, наиболее нахальный, ухитрился-таки вырвать, побежал куда-то, и Иван Савич, готовый крикнуть «караул», помчался за ним в испуге. Но артельщик и не думал убегать: поставив чемодан на диванчик, расспросил Ивана Савича, куда он изволит ехать, и, узнав, что в Петербург, услужливо вызвался добыть ему билет. И он, действительно, очень скоро вернулся и вместе со сдачей вручил билет – длинную зеленую полоску бумаги, всю испещренную названиями тех станций, на которых останавливался поезд. Затем, снова подхватив чемодан, привел Никитина в какой-то огромный коридор с высоким стеклянным потолком, в котором стояли зеленые и желтые вагоны – чудного вида домишки на колесах, и, усадив Ивана Савича в один из них, в зеленый, спросил полтинник за труды.

– Ох, уж полтинники! – вздохнул Никитин. – Так и летят…

– У нас, господин, та́кцыя, – сказал артельщик и, получив полтину и пожелав счастливого пути, удалился.

До отправления поезда оставалось еще около часа, в вагоне было просторно. Напротив Ивана Савича расположился толстый господин с отечным испуганным лицом, в довольно грязном пыльнике и в плисовом картузе, который он то снимал, вытирая клетчатым платком обильный пот, то надевал снова.

В соседнем отделении ехала артель плотников; им, видимо, чугунка была не в диковину: преспокойно развязав мешки, они закусывали селедкой и ситным хлебом, негромко переговариваясь между собой, вытирая жирные руки о волосы и все подшучивая над молодым простоватым малым, то и дело поминая ему про какую-то Клашу, которая теперь беспременно станет гулять с Мишакой.

Иван Савич решил прогуляться, поглядеть на паровоз.

– Будьте любезны, сударь, присмотреть за моим чемоданом, – обратился он к отечному господину. – Хочу, знаете ли, пройтись, подышать свежим воздухом.