– Лодка идет! Лодка идет! – хлопая в ладоши, закричала Сонечка.
На следующий день Иван Савич уехал из Петербурга.
Под самый звон
По мертвом звон, надгробный стон.
Голосят над могилой…
Отлично окончив курс скучнейших богословских наук, Ардальон Девицкий выехал из Воронежа в сельцо Тишанку в тот же знойный июньский день, что и Никитин. Простившись с Иваном Савичем, он забежал на квартиру, собрал сундучок с нехитрыми своими пожитками и, напутствуемый Пашенькиными благословениями, отправился на Хлебный базар искать попутной подводы.
Там он скоро нашел чигольских мужиков и порядился с одним из них за полтину и за угощенье. Однако, хотя и мужик был найден враз, и ря́да у них произошла с двух слов, выехали только лишь после обеда: возчик, расторговавшись, отправился приложиться к мощам, и пришлось бедному Ардальону, хоронясь от нестерпимого зноя в жалкой тени мужиковой телеги, часа два ожидать своего богомольного возничего. Наконец он явился, но тут оказалось, что кобыла не кормлена и надобно еще погодить.
– Да что ж ты не задал ей корму, пока ходил к угоднику? – с досадой спросил Ардальон.
– Замстило, стало быть, не спапашился, – развел руками мужик. – Ну, ты, малый, не сумлевайся: покамест мы с тобой насчет чайку сподобимся, и кобыла за милую душу поисть… Что ж исделаешь, раз такая закавычка у нас с тобой вышла.
В базарном трактире было шумно, мутно от пара и тяжелого табачного дыма; скрежетала, гремела и посвистывала музыкальная машина – столичная новость, возле которой день-деньской толпился народ. Торговые молодцы со Щепного, натуживаясь, наматывали на руку ремень волчка, отскакивали, запуская, бились об заклад с часами в руках – чей больше прокрутится.
Тут чигольский мужичок вдруг разошелся: выпив, как рядились, поставленную Ардальоном косушку, он уже от себя велел подать другую, затем еще портеру спросил (оказался разбитной че\овек, ничто ему было не в диковинку), а напившись довесела, пошел к молодцам и тоже крутил с ними за спором волчка; и лишь только после того, как раза два проиграл по семишнику, вернулся к Ардальону, допил прямо из горлышка остатки портера и решительно сказал:
– Ну, брат, пошумели, поиграли, пора и честь знать…
И они поехали наконец.
Дорогу описывать мы не станем.
Скажем только, что тут Ардальон, как говорится, хватил горя: и на перевозе пришлось стоять чуть ли не целый час, и к мужикову свояку заезжали в Собакиной Усмани, и в Рогачевке опять-таки извозчик напился, да так, что верст тридцать пришлось Ардальону править и глядеть, чтоб мужик не вывалился из телеги.
Однако на исходе второго дня показалась родная Тишанка, ее ракиты, ее ветряные мельницы, старый кирпичный храмчик с полинялой деревянной иконкой – у самого въезда в село.
Красный, ветреный закат чистыми красками пылал за господским садом. Гнали стадо. Коровы ревели дурным ревом, останавливаясь возле избы шибая Тютина, обступая кинутые на дорогу кровавые внутренности только что зарезанного бычка. Отчаянными, тревожными голосами, разгоняя по дворам коров, кричали бабы, и сквозь весь тот нестройный шум с лугов за Битюгом доносилось мерное, назойливое поскрипыванье бессонного дергача.
И вдруг низким, могучим басом ударил большой колокол, и длинный звук покатился, поплыл, похожий на крутогорбую волну. Он тяжко пролетел над селом, устремился за речку, в синюю даль луга, и замер там, растаял. Но как бы на подмогу ему следом ударил другой колокол, поменьше, тот, что отзванивает часы, и также пролетел и замер, и третий затем бил, и четвертый, все меньше и меньше, до самого последнего, самого тонкого колокольца.
И как-то сразу утихли, приникли все остальные звуки – коровий рев, звонкие голоса и хлопанье пастушьего кнута, – один дергач остался. И тут совсем близко, где-то за избами, в голос закричала баба, запричитала по покойнику. Извозчик скинул шапку, перекрестился и покачал головой.
– Ловко ж, парень, мы с тобой угодили, под самый вынос… Вон ить грех-то какой!
Минуту спустя Ардальон, пригнув голову, входил в низенькую дверь отчего дома, где он родился, где провел беззаботное детство. Дом был похож на старый гриб – приземистый, с почерневшей соломенной крышей; ветхое крылечко лепилось к нему, словно шляпка другого гриба. И амбар, и сараи, и горбатая рига – все это были грибы, сморщенные, трухлявые. С каждым приездом Ардальона они делались все меньше и меньше, как бы засыхали. В довершение всего и в самом доме всегда держался устойчивый грибной запах: тетенька Юлия Николавна была великой мастерицей и любительницей по части грибов, едва ли во всем уезде кто лучше ее умел их найти и всячески приготовить впрок.
Тетенька была в доме полной хозяйкой. Она по-прежнему была суха, жилиста, быстронога и востроглаза; тонкие, в ниточку, всегда поджатые губы и зоркий взгляд куриных глазок красноречиво обозначали ее характер – твердый, решительный и не без ехидства. Но, говоря по правде, она сил не жалела для сироток, считала себя им второй матерью и в самом деле была таковой. Добродетельных качеств она сама насчитывала за собою бездну, но к старости стала замечать и низкие: тайное пристрастие к курительному табаку и потачку лености, – часто задремывала, сидя, и огоньком папироски прожгла уже не одну юбку.
Впрочем, дети – Никоша и Феденька – любили тетеньку искренне, да и сам Ардальон привык почитать ее за матушку.
Как относился к ней отец – понять было трудно: он был замкнут, неразговорчив, углублен в какие-то свои мысли. Едва ли ему могли нравиться тетенькины папироски, злой язычок и въедливость во все без исключения дела, – но что же было делать? Он терпел Юлию Николавну, как терпел и стотрехлетнюю крошечную, глухую и косноязычную полубабушку, как терпел и бедность свою, скудные доходы, потому что не мог, подобно другим попам, обирать мужиков.
– Господи, да не то Ардальоша! – всплеснула руками тетенька, увидев входящего Ардальона. – Вот уж, голубчик, не ко времени так не ко времени…
– Но почему же, тетенька? – спросил растерявшийся от такой встречи Ардальон. – Что вы хотите этим сказать?
– А ничего, дружок, опричь того, что – слышишь? – сухоньким пальчикам она указала на окошко, заставленное горшочками с розовой травкой и столетником. – Слышишь? Под самый звон пожаловал, под вынос тела… А уж это, миленький мой, такая примета, такая ужасная примета, что у меня и язык прилип к гортани, и я сказать не могу! Ну, да ладно, что же сделаешь… Иди, дурачок, иди, дай-ка я на тебя погляжу!
Она принялась тормошить Ардальона, обнимала и целовала его, и движения ее были стремительны, угловаты, а поцелуи так колючи и жестки, словно птичка носиком клевала. И все говорила, все говорила, трещала, как гороховая погремушка.
– Вон ты какой стал! Уже, гляди-ка, и бородка прошибает! Ах, мати царица небесная! И воротнички! И галстучек! Ну, щеголь, отец мой, щеголь и щеголь! Жених! – в каком-то даже экстазе воскликнула тетенька. – Чистое дело – жених!
Ардальон засмеялся.
– Ну, что вы, тетенька, так вот сразу и жених!
– А что? А что? – Тетенька, словно чертик, на пружинке, подскочила. – Что ж такого, дружок? И невесту найдем, и женим за милую душу, и все твои лукавые мечтания развеются, яко дым… В какие-то еще там Петербурги собрался, а к чему? Зачем? Я твое последнее письмецо прочитала, так, веришь ли, всю ночь не спала, так убивалась, так убивалась! Мысленно ли дело – в газетах сочинять! Нет, нет, ты молчи, молчи, Ардальоша! – прикрикнула тетенька, заметив, что Ардальон хочет возразить. – Что ж, что папаша разрешил, так ведь я-то тебе – мать вторая ай нет? Ты, голубчик, будь добр и меня выслушай, вот что…
– Да нет, тетенька, – сказал Ардальон, – что же говорить об этом, уже все решено.
– Как это – решено? – взвилась тетенька. – Да ты, миленький, вспомнил бы хоть о ней-то! – Она потыкала темной лапкой в низенький, чисто выбеленный потолок. – Вы тут с папашей бо́знать что решаете, а ведь она-то! – она – плачет! Ей-право, плачет, вся слезыньками, моя голубушка, изошла…