Клюев охотно странствует по северной России, посещает монастыри. Все настойчивей овладевают им идеи мученичества, «Голгофы». Именно на этот период приходится и глубочайший кризис, который чуть было не привел поэта к полному отказу от творчества.
Стремление заглушить в себе поэта особенно захватывает Клюева в 1909-1910 годы. Не желая творить «красоту изреченную», Клюев, вдохновленный примерами А. Добролюбова и Л. Семенова, порывается «замолчать», отказаться от художественного творчества ради «молитвы». «Буду молчать, – пишет он Блоку в сентябре 1909 года. – Не знаю, верно ли, но думаю, что игра словами вредна, хоть и много копошится красивых слов,– позывы сказать, но лучше молчать. Бог с ними, со словами-стихами». Наиболее подробно Клюев обосновывает эту точку зрения в письме от 5 ноября 1910 года, посвященном разбору блоковской статьи «О современном состоянии русского символизма»:
«Современники словесники-символисты, – пишет Клюев в этом письме, – пройдя все стадии, все фазы слова, дошли до рубежа, за которым царство молчания – «пустая, далекая равнина, а над нею последнее предостережение – хвостастая звезда»,* [Слова из статьи Блока «О современном состоянии русского символизма»] поэтому они неизбежно должны замолчать, что случалось и раньше со многими из них, ужаснувшихся тщете своих художнических исканий. Как пример: недавно замолчавший Александр Добролюбов и год с небольшим назад умолкший Леонид Семенов. Человеческому слову всегда есть предел, молчание же беспредельно. Но перейти за черту человеческой речи* [Слова из стихотворения Блока «Снова иду я над этой пустынной равниной...» (1903); вошло в сб. «Нечаянная Радость».] – подвиг великий, для этого нужно иметь великую душу, а главное веру в жизнь и благодаренье за чудо бытия – за милые лица, за высокие звезды, за разум, за любовь... Познание же «Вечной красоты» возможно только при освобождении себя от желаний Мира и той наружной ложной красивости, которая людьми, не понимающими жизни, выдается за творчество, за искусство. Странным, конечно, покажется, что я, темный и нищий, кого любой символист посторонился бы на улице, рассуждаю про такой важный предмет, как искусство. Но я слушаюсь жизни, того, что не истребимо никакой революцией, что не подчинено никакой власти и силе, кроме власти жизни. И я знаю и верую, что близок час падения вавилона – искусства пестрой татуировки, которой, через мучительство и насилие, размалевали так наз<ываемые> художники – Мир».
До осени 1911 года знакомство Клюева и Блока протекало заочно. В сентябре 1911 года Клюев навестил Блока в Петербурге; это произошло, видимо, 26 сентября. Встреча с Клюевым надолго запомнилась Блоку. «Клюев – большое событие в моей осенней жизни», – пометил Блок в своем дневнике 17 октября 1911 года. Насколько можно понять из этой записи, Клюев был у Блока дважды; он рассказывал ему о жизни А.М. Добролюбова и Л.Д. Семенова, излагал свое отношение к проблеме «ухода» («...лучше оставаться в мире...» и т. д.). Кроме того, Клюев говорил, что его (Блока) стихотворения «поют» в Олонецкой губернии, и это известие также взволновало Блока.
Кульминационный момент в отношениях Блока и Клюева – письмо последнего, написанное 30 ноября 1911 года (через два месяца после очного знакомства). Открыто и резко, как ни в одном из более ранних писем, Клюев выступает против «иноземщины», овладевшей, по его мнению, Блоком. Подлинная религиозность не мыслится Клюевым вне «народной души». «Ваше творчество, – убеждает его Клюев, – постольку религиозны <так! – К.А.>, а следовательно, и народны, поскольку далеки всяких Парижев и Германий». Положение Блока, очутившегося, как видится Клюеву, между Западом и Россией, – «действительно роковое». «Запад» для Клюева – воплощение безбожия; с ним он связывает «поклонение Красоте», индивидуализм, творчество «во имя свое». Россия же, напротив, – «поклонение Страданию» (то есть христианство), творчество «для себя в другом человеке», приобщение к «Миру-народу». И Клюев властно требует от Блока, чтобы тот принял на себя «подвиг последования Христу» и «обручился» с Россией.