История собственной жизни, рассказанная Клюевым в 1920-е годы, во многом определялась тем мифическим образом, который постепенно овладевал его сознанием. «Отпрыск Аввакума», призванный якобы говорить «от уст народа», от лица его древней религиозной культуры, Клюев вряд ли мог довольствоваться событиями своей, по-видимому, «обыкновенной» юности в провинциальном Вытегорском уезде. Творимый Клюевым миф требовал – для пущей убедительности – ярких деталей, высвечивающих, например, «аввакумовское» происхождение поэта, знание им «скрытой» народной жизни, его причастность к таинственной «народной душе» и пр.
Важным компонентом этой «биографии» оказалась и встреча с Л.Н. Толстым. Она состоялась, если верить Клюеву, приблизительно в 1890-е годы в Ясной Поляне, куда юноша будто бы заходил, странствуя по России с сектантами («корабельщиками»). Об этом рассказывается в очерке «Гагарья судьбина»:
«За свою песенную жизнь я много видел знаменитых и прославленных людей. Помню себя недоростком в Ясной Поляне у Толстого. Пришли мы туда с рязанских стран: я – для духа непорочного, двое мужиков под малой печатью и два старика с пророческим даром.
Толстой сидел на скамеечке, под веревкой, на которой были развешаны поразившие меня своей огромностью синие штаны.
Кое-как разговорились. <...> Я подвинулся поближе и по обычаю радений, когда досада нападает на людей, стал нараспев читать стих: «На горе, горе Сионской...», один из моих самых ранних Давидовых псалмов. Толстой внимательно слушал, глаза его стали ласковы, а когда заговорил, то голос его стал повеселевшим: «Вот это настоящее... Неужели сам сочиняет?..»
Больше мы ничего не добились от Толстого. Он пошел куда-то вдоль дома... На дворе ругалась какая-то толстая баба с полным подойником молока, откуда-то тянуло вкусным предобеденным духом, за окнами стучали тарелками... И огромным синим парусом сердито надувались растянутые на веревке штаны.
Старые корабельщики со слезами на глазах, без шапок шли через сад, направляясь к проселочной дороге, а я жамкал зубами подобранное под окном яснополянского дома большое с черным бочком яблоко.
Мир Толстому! Наши корабли плывут и без него».
Итак, все, что касается первых двадцати лет жизни Клюева, покрыто туманом, сомнительно, неопределенно. Возможно, из рассказов Клюева о себе удастся когда-нибудь извлечь и крупицы правды. Но в общих очертаниях истоки его биографии вырисовываются уже и теперь. Ясно, например, что Клюев с самой ранней юности был человеком религиозного склада. «Поэт исключительно религиозен», – писал о Клюеве Брихничев в 1912 году; о том же свидетельствуют и письма Клюева к Блоку. Однако почти с уверенностью можно утверждать, что в жизни молодого Клюева преобладали не столько таинственные сношения с сектантами и описанные им позднее необыкновенные приключения, сколько грубые будни провинциальной российской действительности. А.К. Грунтов пишет, что Клюев уже в начале 1900-х годов «стал уходить на заработки в Петербург». По всей видимости, он ездил в Петербург с земляками-вытегорами, сбывавшими в столице рыбу или звериные шкурки. А его духовная жизнь, конечно, не сводилась к одному лишь религиозному чувству: юноша увлекался литературой, сам пытался писать стихи и был, кроме того, весьма чуток к приближающимся раскатам революционной грозы.
Глава 2
РЕВОЛЮЦИЯ 1905 ГОДА
О настроениях и взглядах Клюева в 1903-1904 годах позволяют судить его ранние стихотворения,* [В анкете Всероссийского Союза поэтов Клюев весной 1925 г. указал, что начал писать стихи «лет около двадцати от роду»] напечатанные в сборнике «Новые поэты» (СПб., 1904). Это – первая из известных публикаций Клюева. К сожалению, отсутствуют сведения, которые могли бы пролить свет на историю создания этого сборника, объединившего под своей обложкой стихи начинающих поэтов «из народа», на личность его издателя Н. Иванова и отношения между издателем и молодым олонецким поэтом.
Два помещенных в сборнике клюевских стихотворения – это горькие и весьма наивные сетования поэта, остро ощущавшего царящие в жизни разлад, неблагополучие, нарушение естественных связей между Природой и социальным миром. Человек угнетен, унижен, он носит «оковы рабские», охвачен «содомской злобой»; в его душе нет больше места для радости, красоты, любви. Единственное отдохновение для страдающего поэта – сближение с «вольной» и прекрасной Природой:
Я опять на просторе, на воле