— Маша… Вы меня не узнали?
— Я узнала вас сразу.
— Григорий Александрович! Григорий Алекса-андро-вич!! — взывал из мрака и завалов Рушницкий.
— Маша. Можно мне… не отвечать?…
— Не отвечайте…
11
О, Тбилиси!
Я был в нём счастлив.
Парикмахеру всё равно, с бородавкой у меня нос или без.
Нос должен быть удобным.
Моим носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы грузина парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, устанавливает мою голову в нужное ему положение.
Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего с другой головой. Я понимаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, нодия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайд, пенальти, инсайд, корнер.
— Два шестьдесят, — он мне говорит по-русски. Многовато, но я не сержусь, я выхожу и направляюсь к азиатским серным баням.
— Как Пушкина, — говорю я банщику.
Краток он, впитавший мудрость Востока:
— Червонец.
Банщик экзотически тощ и воскрешает наивные представления о голодающем индусе колониальных времён.
Шершавые ступни топчут мою спину.
Мои рёбра уже на пределе прочности.
Меня шпарят кипятком, леденят горной водой. Палач-банщик сдирает кожу скребницей, отбивает позвоночник костяшками пальцев.
А я, как полинезийский юноша, проходящий инициацию, не издаю при этом ни единого стона.
У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глаза банщика — «садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.
А вот я уже Саваофом сижу в облаке белой пены.
Теперь банщик ласково гладит моё тело рукой в тряпичной варежке.
— Сказал — чистый. Ходи серный ванна.
Я иду в смрад, туда, где всего острее запах серы. В дымящейся каменной чаше варятся довольные грузины. Бассейнчик перенаселён; мы касаемся друг друга влажными, потными телами.
Серные бани — удовольствие для мужчин.
Ой ли?
При выходе я сталкиваюсь с нашими туристками.
Среди них распаренная Маша.
— Ой! — восклицает Маша; в её расчёты не входила встреча со мной в таком распаренном виде.
Я с удовольствием смотрю на неё.
Мы немного отстаём.
— У меня билеты в оперу.
— Что слушаем?
— «Гугенотов».
12
Наша группа у памятника Руставели.
Перед нами — строгий грузин. Один.
Это наш экс…курсовод? (Не люблю этого слова: слышится что-то курино-птицеводческое).
Мы молчим, и он молчит.
— Извините, вы наш гид?
— Экскурсовод.
Молчание.
Потом молчание с недоуменьем, потому что долгое.
— Вроде бы наши в сборе… Начнём?
— Вы начнём.
— ?
Гид показывает на меня:
— Пуст атайдет.
— ?
Мне:
— Па-апрашю.
Непонятно. Экскурсанты таращатся.
— Почему?… Почему он должен отойти? — кудахчет кто-то.
— Мэстный.
«Курам» весело:
— Да наш это, наш!
Гид молчит, попал впросак.
— Ну чего все вы ржёте? — спрашиваю Машу, подсаживая её в подошедший автобус. В дороге Маша передаёт мне из сумочки зеркало.
— Ты только посмотри на себя!
Что-о?!. Мне подбрили усы по-грузински!
Мне тоже становится весело!
Наш экскурсовод, кстати, оказался знающим гидом.
Он стоит сейчас под солнцем в святом месте Грузии, её Пантеоне. С хрипловатой патетикой ведает нам о славных своих земляках: о Давиде Гурамишвили, об Акакии Церетели, о Нине Чавчавадзе и русском поэте Грибоедове…
Мы снова в автобусе. В этой громыхающей развалюхе, где гида почти не слышно, радиотехника не работает.
Ух, как тряхануло!.. Вот тебе и ремонт дороги!
13
С неудовольствием я кивнул Лукерье Ивановне, нашей туристке, оказавшейся рядом со мной в кресле. Румяная, полная и глупая, она снискала себе репутацию сплетницы. Теперь, как пить дать, этот шаг нашего сближения с Машей дойдёт до Веры и Рушницкого.
А какова Маша-то!
Я смотрю на сцену — через паутинку её кофточки. Микронная ткань — вот, если хотите, прогресс нашей цивилизации! За такое чудо фараонша отдала бы десять тысяч и ещё одного раба.
Нет, будем смотреть оперу.
Меломаны, кажется, говорят — «слушать»?
Не пойму, почему это лучше.
Итак, которые же здесь гугеноты?