Теперь, когда не часами, а сутками они неразлучно были вместе, и узнал Манечкин, что старшина второй статьи Злобин, которого он считал человеком вообще без нервов, панически боится самолетов. Даже своих. Как услышит гул их моторов, так и начинает дрожь колотить его. До настоящей трясучки, когда руки и ноги без твоего согласия дергаются. Оказывается, как-то буквально рядом с их крейсером «Красный Кавказ», на котором он проходил службу комендором-зенитчиком, в причальную стенку вместе со всеми своими бомбами врезался фашистский бомбардировщик, сбитый армейскими зенитчиками. Так близко от крейсера в причальную стенку врезался, что очнулся Злобин лишь в госпитале и через несколько дней.
Отлежал на госпитальной койке сколько посчитали необходимым врачи, думал, все в норму вошло, а тут оно и обнаружилось… Доложить по команде, попросить, чтобы врачи снова осмотрели? Никак нельзя: они запросто с флота спишут.
— Никогда бы не поверил, что с тобой такая беда, — искренне посочувствовал лейтенант.
Злобин промолчал, глядя себе под ноги, а Красавин не вытерпел, пробурчал с вызовом:
— Или он не матрос?
За годы службы лейтенант Манечкин не счесть сколько раз слышал эти слова или что-то подобное, вроде: «Матрос ты или балалайка?» Никто не спрашивал, почему именно балалайка, но всегда, после того как они произносились, матрос делал, казалось бы, невозможное.
День ото дня все нахальнее становились фашистские самолеты. Теперь над Волгой они появлялись еще в вечерние сумерки, а неохотно уходили чуть ли не с первыми лучами солнца. И каждую ночь на Волге злобились бессильные зенитки, рокотали пулеметные очереди, рвались бомбы. Так неистовствовали фашистские самолеты, что с приближением ночи все суда спешили приткнуться к берегу, понадежнее замаскироваться там.
Вроде бы все делалось, чтобы уберечь пароходы, но некоторые из них гибли. От бомбовых ударов или на минах взрывались. И поплыли по Волге трупы. Много трупов. Из-за них не только пить волжскую воду запретили, но даже и купаться в ней.
А сводки Совинформбюро подчеркнуто скупо и обтекаемо сообщали о боях на Моздокском направлении и в районе Миллерово. Зато, если верить раненым, которых на госпитальных пароходах увозили куда-то в верховья Волги или даже на Каму, говорили не таясь, что бои идут уже на подступах к Дону, будто бы кое-где нас даже спихнули в него.
Самое время командованию внести ясность, но оно отмалчивалось, нацеливало только на уничтожение вражеских мин и охрану караванов от воздушных налетов.
Единственная радость — письмо отца. Вовсе не похожее на те, которые получал раньше. Без душевного надрыва, нормальное письмо. В нем отец, подробно описав все семейные и городские новости, в самом конце скупо сообщил, что тоже уходит бить фашистов. Не в кавалерию, где служил в гражданскую под командованием эскадронного командира товарища Рокоссовского, а в пехоту-матушку. Так что, сынок, поглядывай внимательно, когда солдат на марше увидишь: может, и встретимся.
Не сразу, но понял столь разительную смену настроения отца: всю жизнь он в семье был главным, общей опорой и защитой, а тут сыновья вдруг ушли на бой кровавый, оставив его дома, будто старика немощного.
Вот и распсиховался, сам себя потерял. А теперь все встало на свои места…
И вдруг в середине августа контр-адмирал Чаплыгин словно вспомнил, что у него в распоряжении томится бездействующий лейтенант Манечкин, и среди ночи затребовал его к себе, приказал на катере-тральщике немедленно отбыть в район Черного Яра, где и оказать посильную помощь коменданту переправы.
Слово «посильную» почему-то выделил голосом.
Матросы приказ встретили внешне равнодушно, только Красавин зло буркнул:
— Сам груздем назвался!
Действительно, разве это задание для группы особого назначения? Нет, не того они ждали, когда давали согласие на службу в ней, не того…
К переправе — довольно жиденьким мосточкам, на берегу около которых толпилось порядочно беженцев: женщин с детворой и узлами с домашним скарбом, — подошли в тот момент, когда над заволжскими степями приподнялось солнце. Золотистое. Обещающее опять жаркий день.
Чуть прижались к мосточкам бортом — они угрожающе заскрипели, ожили. На этот оглушительный скрип из будочки, сколоченной наспех, и выскочил армейский капитан, заорал хриплым, усталым голосом: