Докладчик, называя участки, водил указкой по плану города. Указка описывала круги. Смертность, катастрофическая у Пресненской, Серпуховской, Рогожской застав, убывала, приближаясь к центру. В Тверских и Мяоницком третьем участках смертность с пятидесяти пяти процентов падала до девяти.
На память пришли слова из бессмертной песни, которую Заболотный не слыхал со студенческих времен:
Чего хотим стране своей? Чего хотим стране своей? Хотим мы равенства людей! Хотим мы равенства людей!
Получалось, что человек, родившийся в районе лефортовских или рогожских полицейских участков, с самого рождения располагает в шесть раз меньшим правом на жизнь, чем такой же человек, появившийся на свет в зажиточных районах Мясницкой и Тверской.
От заразных болезней гибло семь и четыре десятых процента детей, а от врожденной слабости, то-есть от нищеты, — двадцать шесть и девять десятых.
Указка медленно описывала круги на плане Москвы.
Разве нельзя такие же зоны смерти отметить и на карте мира? Разве Заболотный не наталкивался на них во всех своих странствованиях? Англия и ее заморские колониальные владения... Лондон и Бомбей... Окраины Лондона и его центр...
Поезд пересекал страну.
Ощущение пространства, которое Заболотный так любил, на этот раз не успокаивало. Сетка дождя, начавшегося у Арзамаса, туманила стекла. За Уралом дождь сменился снегопадом. Исчезли горы, и потянулась однообразная заснеженная равнина Сибири.
Чем ближе придвигался район работы, тем беспокойнее становилось на душе. Им овладевало то настроение, тот тревожный ход мыслей, которому обычно он никогда не позволял подчинить себя. Проклятое уравнение, где в правой стороне неизбежность массовых смертей! Неужели действительно «неизбежность»? Он знал, вернее — подозревал, какова причина возникновения эпидемий. Но что давало такое знание? Неужели через несколько лет, так же как повторится затмение солнца, эпидемия возникнет снова?
Сказать себе, что наука может только более или менее точно определять, узнавать, но не менять, значило признать неправильным, чуть ли не бесполезным весь жизненный путь, которым он шел.
Уже около Омска неуловимая вначале, но все время сгущающаяся атмосфера неуверенности охватила пассажиров поезда.
Сосед по купе, иркутский золотопромышленник, удивленно переспросил:
— Вы в Харбин? Там ведь чума!
Заболотный ответил:
— Я еду на эпидемию.
Сосед бессознательным движением отодвинулся, будто самое намерение Заболотного уже проводило грань между ним и другими, делало Заболотного опасным для окружающих.
И в прошлые поездки, и в форту, и сейчас, словом — всякий раз, как только надвигалась трудная, опасная работа,
Заболотный чувствовал равнодушие обывателей и чиновников, почти враждебную пустоту, образующуюся вокруг маленького отряда русских врачей, посвятивших свою жизнь борьбе с инфекциями.
Легко жить таким, как адъютант: «Если в форту чума — взорвать форт»; «Если чума в Маньчжурии — взорвать Маньчжурию!» Весь мир делился на я и остальное. Когда остальное опасно, оно подлежит изоляции, а еще лучше — уничтожению. Вот и вся жизненная философия таких людей.
Впрочем, эта тупая враждебность обывательско-чиновничьей среды не угнетала, а, напротив, успокаивала. Она как бы подтверждала истинность избранного направления... Колеса во все более быстром темпе отстукивали:
«Че-го хо-тим стра-не сво-ей?»
Заболотный думал: говорить «неизбежно», «закономерно» по отношению к эпидемиям было бы попросту кощунством. «Неизбежное» подготовлялось нищетой, вливалось в русла, проложенные болезнями; социальное множилось на биологическое. Если социальное зло уничтожить пока не в наших силах, то можно ведь уменьшить биологическую составную, преградить русла распространения болезни.
Можно!
Но сделано ли это?
«Мы на первой ступеньке», говорил незадолго до болезни Выжникевич.
Многое ли изменилось с той поры? Пока Заболотный искал живых носителей чумы, появились исследователи, которые утверждают, что надо итти совсем другим путем.