На следующий день было решающее голосование. В ту заветную «десятку» я попал по числу поданных за меня голосов. Мне это было важно. Я поблагодарил пленум, выйдя к микрофону, сказал, что рассматриваю это как вотум доверия журналу «Знамя», а кандидатуру свою снял, объяснив, что в планы мои не входит быть депутатом, я хочу писать и вести журнал, раз уж взялся. Этого более чем достаточно. Но почему-то решили голосовать. За что, собственно, голосовать — непонятно. Не хочет человек, не принуждать же силой. Но — голосовать! Залыгин спросил меня, мы сидели рядом с ним в зале, у крайнего левого микрофона: «Ну, как мне голосовать?» Чувствовал он некоторую неловкость: сидим рядом, а руку подымать надо, чтоб меня отставили. Я облегчил его сомнения.
И тут вдруг в правой стороне зала, у самой сцены, подошел к микрофону Валентин Распутин и тоже снял свою кандидатуру. Что он говорил, не помню, да и не все я расслышал за шумом, возникшим в зале, но эту фразу привожу дословно: «…я тоже хочу, как Григорий Яковлевич». Фраза эта поразила меня.
Не так давно, на XIX партконференции, когда я говорил с трибуны перед пятитысячным залом, большая часть которого были партийные функционеры, и они хлопали, не давая мне говорить, он, Распутин, на балконе для гостей дирижировал хлопаньем и топаньем. И вдруг — «как Григорий Яковлевич…»
Я сказал тогда залу: люди за свою историю не раз боролись за свое порабощение с такой энергией и страстью, с какой позволительно бороться только за свободу. Тот, кто сегодня борется против гласности, — борется за свое порабощение. Неужели мы только вдохнули глоток свободы и все уже поперхнулись? Уже закашлялись? В стенограмме значится: (Шум в зале). «Шум» начался много раньше. Дважды подымался Михаил Сергеевич Горбачев, призывая зал к спокойствию. Говорят, в такие моменты от волнения все плывет перед глазами, лиц не различишь. Не знаю. Возможно. Пусть не покажется это сравнение нескромным, но, как в бою, чувства обострились, я видел зал, я четко видел лица. Бледный человек — кто он, не знаю — кричал мне снизу, из первого ряда: «Говорите! Говорите!» Ректор МГУ той поры академик Логунов, седой и красный, с огромной белой бородой, яростно бил в ладони, подняв руки над собой. Сидевший рядом с ним Егор Яковлев (я это позднее узнал) сказал ему: «Вы же культурный человек». Но он не слышал, что он культурный, он еще и ногами топал.
Могу сказать по себе: борьба дает силы. Я не мог сойти с трибуны, не сказав то, что должен был сказать. И в первую очередь — об афганской авантюре, стоившей стольких жизней. Один из ее виновников, Громыко, в то время — Председатель Президиума Верховного Совета, то есть Президент страны, сидел за моей спиной и выше, к нему, по сути, я обращался, говоря, что виновники должны быть названы поименно. И всем хлопавшим и топавшим я сказал: вы не волнуйтесь, я выстою здесь, выстою.
Это показывали по телевидению, я этого, естественно, не видел и не знал. Но, оказалось, за стенами зала все воспринималось людьми не так, как в самом зале, где сильно разгулялась партократия, ее, выходя на сцену, как рать свою, каждый раз приветствовал Лигачев ободряющим жестом.
Первый звонок в редакцию был из Магадана. И раньше, чем почта стала доставлять письма, пришли в «Знамя» военнослужащие. Афганцы. Они принесли письмо в поддержку. И письмо это поразительно было тем, что тридцать пять человек, подписавших его, указали полностью свои звания, фамилии, имена: офицеры, прапорщики, вольнонаемные женщины. Они рассказывали ту правду, на которую пресса еще не решалась. А ведь военные люди несравнимо более зависимы, чем штатские. И, читая их письмо, этот акт мужества, я убедился: в обществе происходят серьезные изменения, быть может, необратимые.
Ни за одну мою книгу, если не считать повесть «Пядь земли», я не получал столько писем, как за выступление на XIX партконференции. И было даже письмо от тысячи четырехсот восемнадцати человек. Совпадение случайное, но война Отечественная длилась 1418 дней.
А потом телевизионщики показали мне, что происходило на балконе для гостей, как там дирижировал Распутин. И я увидел его лицо. Могу сказать, я не желаю ему когда-либо увидеть свое лицо таким, каким оно было у него в тот момент. А ведь он мне и письма хорошие писал, и книгу свою прислал с трогательной надписью: «…от души, от моей души».