Но может быть, гоня солдат на убой, может быть, «ценой тяжелых людских потерь» наш «кормчий» стремился достичь неких высших целей и выгод, понять которые простым смертным не дано? «Я очень хотел, чтобы мы опередили русских в некоторых районах Центральной Европы, — пишет Черчилль. — Венгры, например, выразили намерение оказать сопротивление советскому продвижению, но они капитулировали бы перед английскими войсками, если бы последние могли подойти вовремя. Я очень хотел… захватить и оккупировать полуостров Истрию и попытаться прийти в Вену раньше русских».
И далее: «Решающие практические вопросы стратегии и политики, о которых будет идти речь… сводились к тому, что:
во-первых, Советская Россия стала смертельной угрозой для свободного мира;
во-вторых, надо немедленно создать второй фронт против ее стремительного продвижения;
в-третьих, этот фронт в Европе должен уходить как можно дальше на Восток;
в-четвертых, главная и подлинная цель англо-американских армий — Берлин».
И вот этому способствовал наш «гений всех времен и народов». А уж сколько потом в начавшейся гонке — кто раньше возьмет Берлин — положили людей, бог весть. Писали, что наши потери — 500 тысяч. Писали — 300 тысяч. А у каждого из них, из этих тысяч, там, на поле боя, у каждого — жизнь одна, второй не будет. Помню, после войны ехал я куда-то в общем вагоне. Сидели, курили, разговаривали, мимо проводница идет. И сосед мой, молодой парень, возьми да хлопни ее по заду. «Руки-ноги тебе отшибить за это!» А он задрал обе штанины, там у него металлические протезы в ботинках. Ноги свои он оставил под Берлином.
Только генерал армии Горбатов, участник того сражения, он единственный осмелился написать в своих мемуарах, что Берлин нам вовсе и не нужно было брать.
Оперировала меня в медсанбате военврач. У нее болели зубы, она даже постанывала, когда вырезала у меня из спины осколок. Он оказался глубже, чем проникла анестезия, сестра хотела сделать еще укол, но врач сказала, что видит осколок, здесь он, близко, и продолжала резать: раненых все несли и несли, и некогда ей было ждать, пока начнет действовать заморозка.
Мне было двадцать лет, как раз месяц назад исполнилось, я был офицер, в детстве читал «Овода». Я лежал лицом вниз, сжимал зубы, а медсестра, годившаяся мне в младшие сестренки, гладила меня по голове. Она же принесла мне кружку компота из сушеной вишни, будто знала, что я больше всего люблю. А меня после операции такой озноб бил под шинелью, зуб на зуб не попадал.
Потом был полевой походный госпиталь: конюшня, пол цементный со стоками для конской мочи, и мы лежали поверх соломы на плащ-палатках. Недолго я провоевал в этот раз, если посчитать: недели две ехал из училища, с месяц примерно готовились мы к наступлению, рыли огневые позиции, наблюдательные пункты, разведывали и пристреливали цели и — один бой. Всего один бой. Сколько же это нужно было народу на все 1418 дней, на всю войну, пока она длилась?
В этом госпитале я впервые видел, как умирает человек от столбняка. Нам из американских банок раздали сосиски, по две штуки. И так ему хотелось съесть ее, может, последнее в жизни, что ему хотелось, уже ко рту подносил, а его всего выгибало, выворачивало. Как правило, раненым, прямо на поле боя (тоже не позавидуешь санитарам), кололи сыворотку от столбняка. Может, ему не успели, не смогли, кто знает.
Из госпитальной жизни, наверное, по свойству характера вспоминается мне все больше смешное, хотя я там чуть было не отправился, как говорили тогда, в наркомзем: началось заражение крови. В палате нашей, офицерской, лежал командир стрелкового батальона капитан Гуркин (некоторые его черты есть в повести «Навеки — девятнадцатилетние» у Старыха). Исполосован он был основательно, но заживало на нем быстро. И как только стал на костыли, тут же снял с полевого счета все деньги, что у него были. Большую пачку принес в палату, положил под подушку, сам на подушку сел и начал метать карты. А порядок у нас был такой: кто выиграл, покупает на базаре семечек жареных, ряженки и либо самогонки графин, либо шампанского. В Красном Лимане шампанского было много: когда наши отступали в 41-м году, население разграбило склады, и теперь бутылку продавали по триста рублей.