Стейси тянет исповедаться. Она говорит: «Видишь ли, старик, между такими, как ты и я, и остальным миром – огромная разница»,– и я спрашиваю Стейси, в чем же она.
– Ну, ты ведь знаешь, что существует точка, которой достигаешь однажды… однажды, когда ты вдруг ломаешься и понимаешь, что остался совсем один и падаешь в пропасть.
– Конечно… но разве не со всеми так? – спрашиваю я.
И Стейси отвечает:
– Видишь ли, когда это происходит, рядом с большинством людей кто-то есть, поэтому изгнание из Рая не так тяжело. Но ты и я, старик, мы – это совсем другое. Мы прошли через все это дело в одиночку. И теперь как острова.
Я не знаю, воспринимать это как комплимент или нет. А Стейси начинает сюсюкать, вспоминая Марка, к которому всегда испытывала неразделенное влечение:
– Ах, бедняжка Марки, он красивее нас всех вместе взятых, и, точно говорю, я жизнь бы отдала, только бы он прожил подольше и поукрашал бы мир еще несколько лет. Скажи честно, старик, ты бы ведь отдал все на свете, чтобы выглядеть как чиппендейловский танцор всего-то на каких-нибудь десять малюсеньких минуточек.
Тут она замечает, что ее стакан пуст, и вертит головой в поисках официанта. «И знаешь еще что? Марк ничего не сказал даже родителям. Он решил, что они его бросят».
Приносят новый «крантини», и я чувствую, что скоро мне придется выручать Стейси. А потом как-то всплывает тема Бога. Стейси поднимает на меня глаза – все еще такая красивая, но такая пьяная – и говорит: «Старик, Бог – это человек, который впивается мне в шею в счастливую ночь. Бог – это голос в ночи, который я слышу, но до которого мне нет никакого дела, потому что я знаю, кто это. Ты меня слушаешь, старик?»
– Слушаю, Стейси,– отвечаю я. И я буду слушать дальше, хотя тот я, каким я был когда-то, сменил бы тему. Так уж случилось, что много лет назад большинство из нас порвало связь между любовью и сексом. А порванную, ее уже никогда не восстановишь.
Джули оказалась более «нормальной», чем, скажем, Марк или Стейси. У нее двое детишек, живет она в Пембертон-Хайтс, в Северном Ванкувере, в таком очень типичном пригороде. У нее славный муж, Саймон, и она вспоминает нашу юношескую пору, когда все мы были вместе, как какое-то опасное и прекрасное приключение – к счастью, далекое, как тигры в своем загоне в зоопарке.
– В последнее время я стараюсь измениться, старик,-говорит она мне, когда мы сидим на бетонных ступенях ее крыльца, попивая слабый кофе «Мистер Коффи».– Ты знаешь, ирония – это ад, из которого я пытаюсь бежать: обратить цинизм в веру, путаницу – в ясность, тревогу – в набожность. Но это трудно, потому что я стараюсь быть искренней в жизни, и вот стоит мне включить телевизор и увидеть какого-нибудь телеведущего, и я сдаюсь. Слишком много дешевых подделок! Все было бы куда яснее и проще, не будь кругом такого множества разрисованных знаменитостей. Ведь правда?
Джули кричит сыновьям, чтобы те перестали драться из-за водяного пистолета (одновременно она подает реплику в сторону, сообщая мне их домашние прозвища – «Дэмьен» и «Сатана»), и наш разговор продолжается:
– Просто не обращай внимания на эту мелюзгу.
Иногда мы засиживаемся, если погода теплая, и город перед нами блестит, как позолота, а дюжина подъемных кранов буквально на глазах меняют его очертания.
– Тысячу лет назад,– говорит Джули,– люди и думать не думали, что жизнь их детей будет хоть чем-то отличаться от их собственной. Теперь уже никто не спорит, что жизнь следующего поколения – черт побери, да просто жизнь на будущей неделе – в корне отличается от жизни сегодня. И когда мы начали так думать? После какого изобретения? После телефона? После машины? Почему так случилось? Я точно знаю, что ответ есть!
Мы продолжаем сидеть и разговаривать. Джули напоминает мне про ночь, которую довелось пережить нам семерым в 1983 году:
– Ну, еще та ночь, когда мы пили лимонный джин и каждый украл по цветку с кладбища Уэст Ван и прикрепил себе в петлицу.
Полный провал в памяти. Не могу вспомнить.
– Слушай, старик, не пялься так на меня – ты был не такой уж пьяный. Ты еще дал мне потрясающий совет там, в ресторане. Из-за этого совета я перешла в другую школу.
Я по– прежнему тупо смотрю на Джули:
– Извини.
– Но это просто ужас, старик. Ну вспомни. Марки шел без рубашки по Денман-стрит; Тодд, Дана и Кристи нарисовали себе поддельные татуировки.
– Уф, совсем память отшибло. Хоть убей. Джули овладевает навязчивая мысль – заставить меня вспомнить:
– В ресторане еще была такая жуткая коричневая виниловая мебель в стиле семидесятых. А ты ел живую рыбу.
– Погоди! – кричу я.– Коричневая мебель в стиле семидесятых – я помню коричневую мебель.
– Слава тебе, Господи,– говорит Джули.– Я уж думала, что с ума сошла.
– Нет, погоди, вроде начинаю припоминать… цветы… рыба.– С ласковой помощью Джули воспоминание о вечере удается вытянуть из памяти, как тонкую нить, дюйм за дюймом. В конце концов мне удается вспомнить все до мельчайших подробностей, но процесс оказывается на удивление утомительным. Притихнув, мы сидим на теплых бетонных ступенях.– Так в чем там была суть? – спрашиваю я.
– Не помню,– отвечает Джули.
Оба мы слегка поражены, я даже больше, чем Джули, природой воспоминаний – тем, как они хранятся где-то в мозгу, но могут в любой момент потеряться, или перепутаться, или Бог его знает что еще. Если бы Джули не сидела рядом и не сопровождала меня в воспоминаниях о том вечере, я сошел бы в могилу, так никогда и не вспомнив, что в моей жизни был такой волшебный вечер. Тогда какой смысл был в том, чтобы прожить его? И поэтому мы оба сидим притихнув.
Настанет время уезжать, и я буду уже забираться в машину в конце подъездной аллеи, где Саймон недавно посадил маленькие рододендроны. Джули скажет:
– Ну, до скорого, Джеймс Бонд. Возвращайся в свое холостяцкое Бэтменское Логово. Жаль, не могу тебя сопроводить.
Я задумываюсь над ее словами и отвечаю:
– Нет, этого не надо. Я бы отдал миллион долларов, чтобы остаться в этом доме с тобой и денек побыть Саймоном.
Джули помолчит, а потом скажет:
– Знаешь, это хорошая жизнь, старик, но я понемногу тоже начинаю чувствовать себя одинокой в этом доме. Не обманывайся.
Потом она чмокает меня в щеку, и я возвращаюсь в город.
И вот я снова в промокшей маленькой палатке в дождливом лесу, где сгущается ночь. После того как дневной свет скрылся за обложившими небо тучами, похолодало, но не очень. Здесь никогда не бывает слишком холодно, а этот январь так и вообще выдался теплым. Батарейки моего фонарика сели; я плоховато подготовился к этой поездке – все делал в спешке – позже объясню почему. Я сижу и натягиваю сухие серые рабочие носки, которые купил на заправочной станции в Данкане, и поедаю третью плитку «Кит Кэт». Теперь палатка слегка пахнет пасхальными яйцами.
Стоит, пожалуй, поведать вам и о трех других эмбрионах, вместе с которыми я плавал в бассейнах моей юности. Но пока мне хочется сказать вам вот о чем: неделю назад я выбросил таблетки, которые дал мне доктор Уоткин. Теперь они погребены на городской свалке, уютно покоясь в коричневом пластмассовом пузырьке. Так что вы действительно слушаете меня. А не таблетки.