— И при этом она как будто намного взрослее, — негромко произнесла Сильви. — У них все благополучно? Ребеночек здоров?
Когда Хью настиг сестру в Париже и силком затащил ее в поезд, а затем на отплывавший в Англию паром, она, как выяснилось, была уже заметно enceinte.[15] Аделаида, ее мать, тогда сказала: лучше бы Иззи оказалась в руках торговцев белыми рабынями, чем в пучине добровольного разврата. Идея торговли белыми рабынями заинтриговала Сильви: она даже представляла, как ее саму мчит в пустыню на арабском скакуне какой-то шейх, а потом она нежится на мягких диванных подушках, лакомится сластями и потягивает шербет под журчание родников и фонтанов. (У нее были подозрения, что это мало похоже на истину.) Гарем казался ей чрезвычайно разумным изобретением: разделение женских обязанностей и все такое.
При виде округлившегося живота младшей дочери Аделаида, незыблемо приверженная викторианским взглядам, буквально захлопнула дверь перед носом Иззи, отослав ее обратно через Ла-Манш, дабы позор остался за границей. Младенца предполагалось как можно скорее отдать на усыновление. «Какой-нибудь респектабельной бездетной паре из Германии», — решила Аделаида. Сильви попыталась представить, на что это похоже: отдать своего ребенка чужим людям. («И мы никогда больше о нем не услышим?» — поразилась она. «Очень надеюсь», — ответила Аделаида.) Теперь Иззи ожидала отправки в Швейцарию, в какой-то пансион благородных девиц, хотя на девичестве и, похоже, на благородстве давно можно было поставить крест.
— Мальчик, — сообщил Хью, размахивая телеграммой, как флагом. — Крепыш и так далее и тому подобное.
Урсула встречала свою первую весну. Лежа в коляске под буком, она следила за игрой света в нежно-зеленой листве, когда ветерок мягко трогал ветви. Ветви были руками, а листья — пальцами. Дерево танцевало для нее одной. Колыбель повесь на ветку, ворковала Сильви, пусть качает ветка детку.
В саду растет кустарник, лепетала Памела, на вид совсем простой, с серебряным орешком и грушей золотой.
Подвешенный к капюшону коляски игрушечный заяц крутился, поблескивая на солнце серебристым мехом. Когда Сильви была совсем маленькой, этот заяц, сидящий торчком в плетеной корзиночке, украшал собой ее погремушку; от погремушки, как и от детства, давно остались одни мечтания.
Перед глазами Урсулы то появлялся, то исчезал весь известный ей мир: голые ветви, почки, листья. Она впервые наблюдала смену времен года. Зима с рождения была у нее в крови, но потом налетело предвестие весны, на деревьях набухли почки, лето нехотя разлило жару, осень повеяла прелым, грибным духом. Поднятый верх коляски заключал ее мир в тесную рамку. Со сменой времен года за этой рамкой появлялись неожиданные прикрасы: солнце, облака, птицы; как-то над ней беззвучно описал дугу пущенный неумелым движением мячик для крикета, пару раз появилась радуга, частенько сыпал противный дождь (Урсулу порой не сразу спасали от непогоды).
А как-то осенним вечером, когда об Урсуле никто не вспомнил, в рамке вспыхнули звезды и луна — было интересно и в то же время страшно. Бриджет тогда досталось по первое число. Коляска в любую погоду стояла под открытым небом: навязчивую идею о пользе свежего воздуха Сильви унаследовала от своей матери Лотти, которая в молодости провела не один месяц в швейцарском санатории, где днями напролет сидела, кутаясь в плед, на открытой террасе и безучастно разглядывала снежные вершины Альп.
Бук ронял свои листья, которые лоскутками бронзового пергамента плыли над Урсулой. В один из отчаянно ветреных ноябрьских дней над коляской нависла зловещая фигура. Морис корчил рожи, дразнился: «Бу-бу-бу», а потом поддел одеяльце палкой. «Малявка тупая», — бросил он и напоследок засыпал ее охапкой листьев. Урсула начала задремывать под этим лиственным покровом, но тут чья-то ладонь отвесила Морису оплеуху, он взвыл «Ай!» и исчез. Серебристый заяц стремительно завертелся, Урсулу выхватила из коляски пара сильных рук, и Хью сказал:
— Вот ты где. — Как будто она потерялась, а теперь нашлась. — Прямо как ежик в спячке, — обернулся он к Сильви.
— Бедненькая, — посмеялась Сильви.
И снова пришла зима. Урсула вспомнила ее по прошлому году.
Июнь 1914 года.
Свое четвертое лето Урсула встретила без особых происшествий. Ее мать с облегчением отметила, что малышка, вопреки (или благодаря) столь трудному вхождению в этот мир, развивается нормально, благодаря (или вопреки) строгому распорядку дня. Урсула, в отличие от Памелы, не была склонна к размышлениям, но и не жила бездумно, в отличие от Мориса.