Один из них (или одна, может быть — одно) сказал:
«Войдём в него?»
И я сразу понял, что это про меня.
Другой ответил:
«Нельзя! Пуст сосуд, но запечатан!»
После чего фигуры как бы растаяли в воздухе, оставив лишь чувство этого адского холода и ужаса. Я не смог больше находиться там, мне сделалось безумно страшно, я взял одеяло и до рассвета просидел у вас на крыльце.
Лёша! Что могут значить эти слова: «Пуст сосуд, но запечатан!»?
Кажется, я понял. Мы переглянулись с Ириной, и я понял, что она тоже поняла.
— Шома! Покажи, как ты крестился вчера вместе с нами?
Он удивлённо посмотрел на нас, сложил правильно пальцы, поднёс их ко лбу, к животу, к правому плечу, затем к левому и снова посмотрел на нас.
— Шамиль! Это и есть неприступная демонам печать — крестное знамение!
Ира поднялась.
— Лёша, позвони-ка батюшке, я думаю, что он уже давно на ногах. Я пойду, посмотрю в комоде чистую белую футболку, думаю, она пригодится.
Футболка пригодилась.
За обедом у нас присутствовали два дорогих гостя — отец Флавиан и «новопросвещённый раб Божий» Николай-Шамиль, принявший святое крещение с именем недавно прославленного Государя-мученика.
Кажется, в воздухе запахло венчанием!
ГЛАВА 4. СПРАВЕДЛИВОСТЬ
И вот так всегда!
Господи! Ну когда же я научусь смиряться!
Стоило мне погрузиться в глубины высокого богословия и приблизиться к познанию понятий «исихазм» и умное делание, как приходит богословски неразвитая, приземлённая мать Евлампия (как обычно, полночи промолившаяся в детской комнате над кроватками спящих «красотулечек ненаглядных») и, глядя на меня, даже как будто и с укоризной, заявляет:
— Алексей! Ведро колодезное опять оторвалось. Лучше бы его к цепи стальным карабинчиком прикрепить, как у Семёна Евграфовича, а не проволочкой алюминиевой! Вы бы достали ведёрко-то, я уже багор от соседа принесла, только вот мои руки коротковаты, сама не дотягиваюсь.
Ну и как тут духовно развиваться?!
Ведро я достал.
Звоню:
— Семён Евграфыч! Ты дома? У тебя случайно не завалялся, взаимообразно, запасной карабинчик, вроде того, которым у тебя ведро в колодце крепится? А то моё четвёртый раз за лето обрывается с проволоки, а мать Евлампия взглядом обличает!
— Приходи, Лексей! Подберём тебе карабинчик!
— Мать Евлампия! Ну, скажите, разве я не смирен?
— Не смирен, Лёшенька! Ох, ещё пока не смирен!
Вот так! Это я ещё и не смирен! Вот что значит богословская необразованность в нашем женском приходском монашестве!
Во дворе у Семёна звенит циркулярка — Семён с Юрой-спецназовцем нарезают у сарая какие-то бруски.
— Бог в помощь труженикам! Семён, Юра, здравствуйте!
— Здорово, Лексей! Пожди минутку, уже заканчиваем!
— Может, помочь чего?
— Нет, спаси Господь, последний брус дорезаем.
Циркулярка замолкла.
— Алексей, ты торопишься? А то, может, чайку с нами выпьешь?
— Выпью, Семён Евграфыч, всё равно мои все к Солодовниковым на день рождения их Ксенички пошли, а я книжку читал, да тут это ведро... Нина-то дома?
— Тоже у Солодовниковых, именинный пирог им понесла, с ягодами.
— О! Ну почему это не у меня день рожденья?
За разговором Юра-спецназовец вернулся из летней кухоньки с закипевшим чайником в одной руке и гроздью кружек на пальцах другой. «Фирменный» Семёнов чай на травах заблагоухал на заднем крыльце, где мы наскоро расположились. Юра быстрыми точными движениями нарезал на дощечке утренний домашний Нинин хлеб, поставил миску с кусками сотового мёда, взял по кусочку того и другого, и тихо присел на нижней ступеньке, поставив перед собой большую алюминиевую армейскую кружку с дымящимся напитком.
Юра был, как всегда, молчалив и задумчив. Левая, изуродованная осколком гранаты, кисть руки двумя работающими пальцами сжимала ломоть ароматного хлеба, от которого Юра, не торопясь, отламывал кусочки и аккуратно клал в рот.
Появился Юра у нас в Покровском весной, вскоре после Пасхальной недели, точнее, был «появлён». Я как раз присутствовал при этом.
Помогая звонарнице Аксинье поменять некоторые верёвочки на «языках» колоколов, пообтрепавшиеся за время пасхальных трезвонов, и, между делом, любуясь открывавшейся сверху колокольни умиротворяющей панорамой весеннего Покровского, я первый заметил приближающийся к селу в клубах пыли видавший виды милицейский УАЗик Михалыча, начальника 2-го отделения милиции в Т-ске, большого почитателя отца Флавиана.
Вместе они проводили какую-то воспитательную работу с трудными подростками, результатом которой стало воцерковление всей семьи самого подполковника и примерно трети личного состава сотрудников его отделения.
— Батюшка! К нам гости! — перегнувшись через перила, крикнул я Флавиану, сидевшему с какой-то старушкой на скамеечке у колокольни, — Михалыч «при исполнении»!
Флавиан махнул мне спускаться, поднявшись с лавочки, благословил старушку и отправился к воротам встречать гостей.
Из подъехавшего милицейского УАЗика, действительно, вылез Михалыч. Не стесняясь молоденького сержанта, сидящего за рулём, подполковник снял фуражку и чинно принял благословение от Флавиана. Они облобызались троекратно.
— Батюшка! Я к тебе за помощью, как всегда. Выручай! Или ты ему мозги поставишь на место, или он кого-нибудь убьёт и я его посажу, а не хочется совсем. Парень хороший, честный, только вот малость этой войной чеченской проклятой сдвинутый. Сегодня я его чудом «отмазал», а за завтра не ручаюсь. Возьмёшь «подарочек»?
Флавиан молча кивнул.
Михалыч сделал знак шофёру, и тот вместе с другим, постарше, милиционером вывел из задней двери сухопарого, жилистого паренька в камуфляже без погон и в наручниках. Это был Юрка.
— При батюшке бузить не будешь?
Парень, опустив глаза, мотнул головой.
— Снимите наручники. Батюшка, кваском холодненьким не напоишь? — Михалыч вытер лоб и шею носовым платком.
— Владимир Михалыч, квас в сторожке, ты знаешь, где стоит, угощайся. И ребят напои с дороги! — не глядя на милиционеров, отозвался Флавиан и, в упор посмотрев на Юру, спросил:
— Спецназ?
— Спецназ.
— Снайпер?
— И снайпер...
— Грозный?
— Грозный тоже.
— Крестился там?
— Там.
— Отец Тимофей крестил?
— Отец Фёдор.
— Госпиталь в Назрани?
— В Назрани, потом Купавна.
— Пойдём квас пить, Юра, время ещё будет для разговоров, — и Флавиан, не оглядываясь, пошёл в сторожку. Юрка безропотно двинулся за ним.
В сторожке, куда и я зашёл следом за всеми, мать Серафима потчевала милиционеров прохладным квасом из деревянной бадейки, а также свежими пирогами с картошкой и жареным луком. На столе стояла тарелка с оставшимися от пасхальных трапез крашеными яйцами. Михалыч очищал одно из них и проводил с личным составом «просветительскую» работу:
— Вот вам, хлопцы, реальный пример. — Он высоко поднял свежеоблупленное яйцо. — Чудо! Яйцо уже третью неделю как сварено и не портится! Свежее и вкусное! — Он с удовольствием откусил половину яйца, прожевал, запил квасом и продолжил:
— Потому что освящённое. Обычное бы уже стухло. А освящённые будут лежать, и хоть бы хны! У моей тёщи с прошлой Пасхи лежат на иконной полке, только подсохли и выцвели немного, но не испортились! — и полковник осторожно положил в рот вторую половинку яйца. — Чудо и есть чудо!
— Товарищ подполковник! Владимир Михалыч! А мне бабка говорила, что ими ещё пожары тушат! — поддержал тему сержант-водитель. — Вроде как у неё на родине под Рязанью целая улица горела, дом за домом, в войну Отечественную, а тушить нечем было и некому, мужики-то все на фронте. А моя бабка девчонкой была тогда и сама, говорит, видела, как старухи верующие встали с иконой Богородицы между горящим домом и следующим, на который ветер огонь гнал. Стоят, говорит, икону против огня выставили как щит, поют молитвы свои и пасхальные яйца в горящий дом покидали, несколько штук.