Выбрать главу

«Мое положение ужасно и горести, которых я для себя ожидаю, неисчислимы, но моя покорность провидению и мое упование на бога остаются при мне. Я прошу его всякий день о том, чтобы он подкрепил меня в принятом мною решении — не мстить за себя и переносить все. Мне очень хотелось бы надеяться, что Александр Сергеевич устанет, наконец, преследовать человека, который хранит молчание и просит только о том, чтобы его забыли. Более всего в его поведении вызывает удивление то, что, как он меня ни оскорбляет и ни разбивает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, конечно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне, — ибо не может ведь он не знать, что это мне известно!

Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили мне, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить: Байрон-де ненавидел свою жену и всюду скверно о ней говорил, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но все эти рассуждения не утешительны для отца, — если я еще могу называть себя так. В конце концов повторяю еще раз: пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое».

Не надо принимать эти письма абсолютно всерьез: риторика и влияние литературы всегда отличали слог Сергея Львовича. Разумеется, он рассчитывал на то, что дядя в Москве покажет письмо племяннику, и сердце сына дрогнет. Друзья, прежде всего Дельвиг, не теряли надежды примирить Пушкина с родителями (между прочим, Надежда Осиповна молчала, хотя, со своей стороны, пыталась вызволить Александра из ссылки. См. гл. 8, № 45). Добрый Дельвиг писал освобожденному Пушкину 15 сентября 1826 г.: «Поздравляем тебя, милый Пушкин, с переменой судьбы твоей. У нас даже люди[7] прыгают от радости. Я с братом Львом развез прекрасную весть по всему Петербургу <…>. Как счастлива семья твоя, ты не можешь представить. Особливо мать, она наверху блаженства. Я знаю твою благородную душу, ты не возмутишь их счастия упорным молчанием. Ты напишешь им. Они доказали тебе любовь свою». Весной 1827 г., с приездом Пушкина в Петербург, примирение состоялось. Конечно, дело не столько в посредничестве Дельвига, сколько в мудрости Пушкина: с этого момента он стал снисходительнее к родителям.

В ноябре 1827 г. Вяземский, правда, счел нужным еще чуть-чуть «подогреть» сыновние чувства Пушкина: «Часто ли обедаешь дома, то есть в недрах Авраама? Сделай милость, обедай чаще. Сергей Львович, видно, в брата хлебосол и любит кормить. Родительскою хлеб-солью надобно дорожить. Извини мне, что даю тебе совет, но ты знаешь, как я люблю тебя». Пушкин внял совету и обедал у них время от времени, что вызвало даже известную шутку Дельвига (боже упаси, чтоб не дошла до ушей Сергея Львовича!):

Друг Пушкин, хочешь ли отведать Дурного масла, яйц гнилых? Так приходи со мной обедать Сегодня у твоих родных.

14 июня 1827 г. Дельвиг сообщал П. А. Осиповой: «Александр меня утешил и помирил с собой. Он явился таким добрым сыном, как я и не ожидал». Но неформальной душевной близости все же не получалось и в более поздние времена. Вяземский вспоминал: «Александр Пушкин был во многих отношениях внимательный и почтительный сын. Он готов был даже на некоторые самопожертвования для родителей своих; но не в его натуре было быть хорошим семьянином: домашний очаг не привлекал и не удерживал его. Он во время разлуки редко писал к родителям; редко и бывал у них, когда живал с ними в одном городе. „Давно ли ты видел отца“, — спросил его однажды NN. „Недавно“. — „Да как ты понимаешь это? Может быть, ты видел его во сне?“ Пушкин был очень доволен этой уверткою и, смеясь, сказал, что для успокоения совести усвоит ее себе». Само собой, все это основано скорее на общей оценке друзей, чем на конкретных впечатлениях. А они могли быть разными, порой несхожими ни с воспоминаниями Вяземского, ни со строчками «Евгения Онегина»:

вернуться

7

Т. е. слуги. — В. К.