Нет, она не вернется. Да и разве сможет?
Бледные пальцы медленно проскользили по складкам прохладного одеяла. Длинные, шелковистые, тонкие, темно-каштановые волосы прядь за прядью упали на гладкую кожу открытой спины.
Здесь в университете у нее вдруг появилось все, о чем когда-то лишь осмеливалась робко мечтать невысокая, несуразно сложенная, отвергнутая девочка. Друзья, учителя, призвание, внимание, уважение, будущее…
А теперь он просит (она усмехнулась, горько и надрывно), просит ее оставить это и вернуться назад.
Ха-х, браза…
Сегодня, как и семь лет назад, она любила ругаться в темноту ночи.
… старый глупец.
Сердце в глубине груди неприятно кольнуло, больно и обидно, с любовью и ненавистью, с тоской и разочарованием.
Он не простит ей этого. Не простит самовольства и отказа. Не простит то, что она собиралась бросить его в топком болоте одиночества, горестной потери и так нежданно постигшей его трагедии.
Однако…
Пальцы продолжили свой путь, тело гибкое, молодое, обернутое тонкой тканью шелкового халата подалось вперед, волосы нежно и мягко перекатились за выгнутые изящной дугой плечи.
Она ловко подхватила письмо, затем подняла его выше, на уровень блестящих, сверкающих холодом далеких, беспристрастных звезд глаз, словно пытаясь напоследок отыскать скрытые смыслы в падающем на ее лицо сквозь тонкий лист свете восковой, зеленоватой луны. А потом резко, решительно, беспорядочно перебирая искривленными пальцами, надежно смяла похрустывающую и рвущуюся бумагу в плотный, предательски влажный от слез комок и, размахнувшись, не глядя, бросила его в сумрак альстендорфской ночи.
Я никогда не вернусь отец. Никогда.
6
Он всегда любил эту обновленную, сосредоточенную, даже чуть тревожную тишину раннего утра, тишину пустого мира, вновь и вновь рождающегося, освобождающегося от тягучей паутины ночи по неведомому, непостижимому в тайнах своих велению вселенной. Теперь за окном обмытая в каплях первых, холодных дождей, обласканная тлеющим, оранжево-синим рассветом царила робкая, пока юная весна. Первые дни, наполненные прелюдией торжественного гимна пробуждающейся природы, последние дни его жизни, взвинченные и напряженные как кульминация затянувшейся симфонии.
Старинный паркет ректорского домика вальяжно, с ленцой заскрипел под тяжелым, твердым шагом. Дверь массивная, дубовая, с изящными темными петлями и полированной бронзой круглой, блестящей ручки бесшумно затворилась, глухо охнув за его все еще крепкой, по старчески чуть сгорбленной спиной. Полы удлиненного, расшитого невидимым узором плотных нитей профессорского кителя подернулись от налетевшего порыва, покалывающего легкими морозными иголочками холода ветра. Чуть дрогнув, приятной волной плотной ткани коснулись дряблой кожи штанины свободных брюк с острыми, продольными стрелками. По-новому привычно завибрировал воздух у сомкнутых вокруг неизвестного, темного предмета кончиков пальцев правой руки.
Он замер, на миг охватив взглядом открывшуюся перед его взором картину. Величественные великаны-сосны, хрупкие, кокетливые ели с мягкими, игриво-зелеными лапками, прозрачная, исчерченная черными линиями голых веток глубина остальной части парка. Камень невысокого крыльца: серый, с темными и светлыми зернами, щербинами и кратерами; две ступеньки. И они – пять замерших на дорожке фигур.