Во поле береза стояла, Во поле кудрявая стояла. Лю-ли, лю-ли, стояла...
Красные волосы спускались ему на глаза. Я подумал почему-то, что он слепой, но он усмехнулся, перехватив мой взгляд.
Лю-ли, лю-ли, стояла....
У него было узкое, вполне человеческое лицо; только оттопыренные уши портили портрет, который сложился в моей голове. - Этого не бери! - издали гаркнул сторож. - Почему? - рассердился я, укрепляясь в своём намерении вызволить парня. - Кусается, - сказал сторож. - Ничего, - возразил я ледяным тоном. В стороже я увидел врага. - А!-А!-А! - Это я кричу. Парень ящерицей соскользнул с лавки и, достигнув меня, укусил в икру. - А!-А!-А! - кричу я. Слезы летят из глаз. Я повалился в объятья сторожа, который, приняв меня в объятья, обезвредил парня, нанеся ему сокрушительный удар валенком в поддых. Сумасшедшие собрались вокруг нас и с великим сочувствием смотрели на меня; они явно переигрывали, потому что были сумасшедшими и не ведали никакой меры. - По местам! - скомандовал сторож, и они рассеялись. Парень лежал на полу и, держась за живот обеими руками, пел про березу. - Я же сказал, что кусается, - ворчал сторож, уводя меня с места происшествия. - Тяжелая у тебя работа, - сказал я, сильно хромая на укушенную ногу, и мне подумалось: - "Я наказан, и буду жить с идиотом, а он-то живет с целой сотней... за какие грехи? за какую зарплату?" - Они меня боятся, - улыбнулся сторож важной улыбкой младшего чина. Вова прохаживался по зале, заломив руки за спину и нахохлившись: пять шагов вперед - резкий поворот на пятке, пять шагов назад -и опять поворот. Был он в стоптанных шлепанцах, и поэтому шаркал ногами, но при галстуке и часах, и аккуратная бородка, вкупе с маленькими усиками, придавала ему вид провинциального вузовского преподавателя, недавно разменявшего полтинник. Есть такие преподаватели - тайные мученики своих фантазий, готовые удавиться за идею. Это вымирающее племя, на смену ему идут невежды и неудачники; они теснят мучеников фантазий; неудачники торжествуют, ПЕПЕЛ И ПЕРХОТЬ - их девиз, - и вот Вова загнан в подвал, под крыло младшего чина. Я с любопытством взирал на него. Он не отвечал взаимностью. Он был поглощен спором с воображаемым оппонентом, который раздражал его архивздорным набором пошлости, архипошлым ассортиментом вздора, и выпуклый лоб полемиста озаряла полыхающая мечта. - Как ты мог его выбрать? Ты с ума сошел! - ужасалась моя новенькая жена. - У него череп дегенерата. - Его череп сплющен силой фантазии, - возражал я. - Вполне сократовский череп у человека. - Он что, башкирец? - спросила жена с чисто женской брезгливостью. Во всяком случае, он не русский, - заявила она с отвращением. - Вот он услышит и обидится, - сказал я, глядя в сторону кухни; за стеклянной дверью Вова уписывал бутерброд с ветчиной. - Я его ненавижу, - сказала жена. - Поменяй его на кого-нибудь другого... Я тебя заклинаю: поменяй. Она словно предчувствовала, что Вова в конечном счете отстрижет ей секатором голову. Я только руками развел. - Открой рот! - приказал сторож. Вова остановился и с готовностью открыл рот. - Покладистый, - одобрительно кивнул сторож. - Покладистый и смышленый. - Как ты определил? - спросил я и тоже заглянул мечтателю в рот. - Как определил? Очень просто определил. Видишь: он рот открыл. - Как ваше имя-отчество? - вежливо спросил я мечтателя. - Эх! - вздохнул мечтатель, словно жалуясь на тяготы жизни в мутнокрасном свете. Он был очаровательно плешив. - Ну, забыл человек, - заступился за него сторож. - Забыл, потом вспомнит. С кем не бывает? Забыл человек... - Эх! - снова вздохнул мечтатель. - Он, кажется, немногословен, - заметил я сторожу. - Разговорится, - пообещал тот. - Я его знаю. Он иногда такие речи толкает. О высоких материях. Диву даешься... Ну, шельма сторож! Он знал, на что меня купить! Ну, шельма... Я направился к выходу, широко, как матрос, расставляя ноги, чтобы не упасть от головокружения. Мы выбрались на свет божий. Тут выяснилась любопытнейшая подробность: остатки волос, усы и бородка у мечтателя оказались рыжими. Рыжий! Какое счастье! Мы стояли на пороге новой жизни. Я расписался в замусоленной школьной тетрадке и щедро расплатился со сторожем. - Чем его кормить? - озабоченно спросил я, словно я - мальчик, приобретший рыбку в зоомагазине. -Говном!-хохотнул сторож. Мы расстались друзьями. Знал ли я... но молчу! молчу! Я любил вас, люди. Был такой эпизод. Вова, радость моя, где ты? Все расхищено, Вова, все продано. Так Вова стал моим. Теперь, любезный мой читатель, я расскажу о том, как я стал его. Это случилось не сразу, не вдруг, а после длительной цветочной осады. Поначалу Вова был очень тихий: только шаркал тапочками и отъедался. Любил он выпить за завтраком бутылку кефира, творожка скушать, сидит скромно на нашей кухоньке и питается, потом пошаркает тапочками по комнате: пять шагов вперед, пять назад - и снова на кухоньку: то колбаску поклюет, то ветчиной полакомится. Когда ел, взгляд у него становился недобрый, кошачий, носам без разрешения ничего не брал, в холодильник не лазил. Сторож надул меня. Вова не разговорился. Был он великий молчальник и, кроме "эх", никаких слов не употреблял. Я не раз пытался n ним заговаривать, принимался расспрашивать, кто он и откуда родом, где и что преподавал - я сжился с мыслью, что он профессор, - я даже карту СССР перед ним расстилал, чтобы он показал мне свои родные места, но Вова бессмысленно водил пальцем по карте, тихо вздыхая и тихо мыча. Отчаявшись, я больше его не беспокоил, и он совершенно замкнулся в себе. Но что-то в нем, видать, зрело, какие-то мысли, мечты донимали его: он стонал по ночам, часто просыпался и, бывало, часами сидел в темноте на тахте, сузив и без того узкие щели глаз, подперев кулаком бороденку. - Ты чего не спишь? - высовывался я из второй смежной комнаты. - Эх! - мечтательно отвечал мне Вова. - Эх! Я мечтал проникнуть в его мечты. По вечерам, дабы уберечь Вову от бессонницы, мы гуляли с ним по заснеженным переулкам. Вова зорко посматривал на прохожих. Те почему-то пугались его, сторонились, а после оглядывались. Озадаченные, я бы даже сказал, охваченные паникой лица. В чем дело? Чем смущал Вова равнодушного вечернего горожанина? Я терялся в догадках. Шли недели. Все было по-прежнему: настороженная новенькая жена, тихий Вова да я - славный, в сущности, парень... Раз, воротившись домой, я застал такую сцену: Вова сидит на кухонном полу в большой луже молока и в окружении выброшенных из холодильника продуктов; сидит и жрет все попеременно: то сыра кусок откусит, то в банку с винегретом засунет руку, то вафлей захрустит, то к колбасе потянется, а на батон колбасы, гляжу, он брусничное варенье намазал. Сидит веселый, довольный жизнью. Я его отчитал - он нахмурился, лег на тахту и безо всяких признаков раскаянья быстро заснул. Моя жена разнервничалась. - Я так и знала, - говорила она сквозь слезы с каким-то мрачным злорадством. -Я так и знала! Я позвонил друзьям. Они огорчились. Они были возмущены. Они целовали меня по телефону и говорили; "Держись!" Они звали отведать пиццу "Я птицу променял на пиццу", - гудел дружеский голос. Я страшно смеялся. Через несколько дней Вова порвал книги. Он порвал добрую половину моей с любовью собранной библиотеки; клочки дорогих мне страниц засорили ванну и унитаз. Да что унитаз! Вся квартира была засыпана этим кощунственным конфетти. - Зачем ты это сделал? - заорал я в отчаяньи. -Эх! - горестно сказал Вова. Но я видел, что он счастлив, по глазам видел, по его наглым рыжим глазам. -Идиот... - застонал я. Он понимающе закивал своим дегенеративным черепом. - Если ты понимаешь, что ты идиот, - сказал я злобно, - то значит, ты не идиот, а отъявленный мерзавец. - Давай его свяжем, - предложила жена, которая была безутешна: Вова порвал всего Пруста. - Давай свяжем мерзавца! Вова испуганно заревел. - Давай его лучше убьем, - хладнокровным голосом предложил я. Вова заревел еще более испуганно. Жену тоже испугало мое предложение. Все трое были испуганы и не знали, как быть. Я объявил военное положение. Я установил строжайший надзор за Вовой. Он несколько присмирел, но не сдался; вредительствовал исподтишка. Началось таинственное исчезновение вещей: исчезали рубашки, туфли, зубные щетки, кухонная утварь. Вдруг, в один прекрасный день, он навалил большую кучу в центре комнаты, и с тех пор пошло-поехало: он размазывал кал по обоям, рвал их, мочился в холодильник, резал ножом паркет, мебель. Он пердел и бесчинствовал. Он заголился, расхаживал голый, пять шагов вперед, пять назад, сверкая рыжим пахом, и что-то совершенно немыслимое возникло: исполинский бордово-венозный червь шевелился на осеннем газоне... Он оказался сильным, этот Вова, и плевать он хотел на объявленное ему военное положение. Это он нам объявил военное положение: мне - совсем мирному человеку, убежденному пацифисту, последний раз дравшемуся в классе седьмом, если не в пятом, и моей новенькой жене, любительнице Пруста и невинных семейных услад, на фоне которых бордово-венозное видение вырастало до размеров содомского кризиса. Вова раздавил телефон. Связь с миром прекратилась. Мы забаррикадировались во второй смежной комнате и затаились, несогласия не было. Мы враждовали с женой. Вместо того чтобы сплотить, несчастье нас разобщило. Жена становилась все менее и менее сносной. Я тоже очень осунулся. Я терялся в догадках. Почему Вова так обнаглел? Почему он взорвался, как мина замедленного действия? Или там, в подвале, из идиотов готовят мучителей? Или это мое несчастье, мое невезение - такой уникум?! Неужели чистая случайность?.. - Как ты мог его выбрать? - твердила жена. За стеной бесчинствовал Вова. Но почему же прохожие знали больше меня, почему они вздрагивали при встрече с Вовой, словно его рожа была им знакома, словно с ней были связаны дурные воспоминания? Я ничего не понимал. Раздался грохот. Звон стекла. Погибла люстра. - Господи, а я-то за что страдаю? - взмолилась жена. - Значит, ты тоже считаешь, что я виноват?! - крикнул я. - Ты мне жизнь испортил, - ощетинилась она. - Я не хочу! Не хочу! Нет! Ты- изверг! - Я изверг? Ах ты стерва! Да как язык у тебя повернулся! Но иногда она говорила: - Ну, сделай что-нибудь! Ну, прошу... И я наконец сделал. Ночью Вова барабанил в дверь нашей комнаты и выл, выл, выл. Из-под двери несло калом и спермой (в последнее время Вова яростно, как отрок, мастурбировал..). Он захрипел Я спрыгнул с кровати и рванул дверь. Он стоял передо мной, размазывая руками семенную жидкость по рыжей груди. - Я тебя убью, сволочь! - крикнул я в небритое лицо, искаженное похабной судорогой. Огромная липкая лапа опустилась мне на плечо. Вова отбросил меня в сторону, как комнатного пуделька, и я, ударившись головою о косяк, сник. Он ловко схватил меня за ноги и вытащил вон из спальни. Я хотел было...щелкнул замок. Я лупил кулаками в дверь. В ответ на крики жены я лупил кулаками. Имя забыл. Как я мог забыть имя? Провалы... Я сбегал на кухню за хлебным ножом, я втыкал его в дверь - и слышал истошные вопли, они нарастали - вопили оба и жена и Вова, вопили истошно, словно я вгонял нож не в дверь, а в их мясо так вместе они вопили, и вдруг разом все смолкло, все замерло - стояла глубокая безлюдная ночь - я отшвырнул ножи направился в ванную умыться холодной водой. Утром на кухню вышла жена. Длинный оранжевый махровый халат с капюшоном. Я взглянул в ее бледное растерянное лицо. - Это чудовищно, - сказала она, опускаясь на табуретку, и потянулась за сигареткой. У бедняжки тряслись руки. Я кивнул и, не выдержав, рассмеялся. Вова стал гораздо более чистоплотным и почти не срал на пол. Он перестал ходить голым, не находя в том нужды, и по утрам, посвистывая, брил скуластые щеки Жена купила ему розовую рубаху и подарила свой бежевый фуляр. На прогулку с женой Вова выходил в фетровой шляпе. Жизнь входила в нормальную колею. Я спал на тахте, заложив уши ватой. Утром я просыпался от запаха кофе. Жена готовила завтрак. Халат с капюшоном. Втроем пили кофе Однажды Вова преподнес мне букетик фиалок. Весна наступала. Блестели на солнце мостовые. Тени были черные, а не синие, как в январе. Букетик рыночных фиалок. - Это мило с твоей стороны, - сказал я, польщенный вниманием. - Эх! - обрадованно выкрикнул Вова. На весну я ему приобрел демисезонное венгерское пальто - пусть щеголяет! А у книжного барышника накупил Пруста. Благодарная жена углублялась порою в чтение. Потом Вова подарил мне тюльпаны. - Правда, он трогательный? - спросила жена. Потом какие-то странные цветы, похожие на птичьи головы. Потом снова тюльпаны, тюльпаны. Лиловые, красные, желтые. - Почему он тебе дарит цветы? - Ревнуешь? - улыбнулся я. Вова помог мне повесить новую люстру. Он был расторопным помощником. - Скажи, Вова, - спросил я его, - ты все-таки был или не был профессором? - Не обижай его, - сказала жена. - Не травмируй Вову. Вова подошел к жене и съездил ей по уху. Я был доволен. Так стало складываться наше мужское сообщничество. Но по ночам они принадлежали друг другу, и я затыкал уши ватой. - Опять тюльпаны! - удивлялась жена. - Он - милый, - сказал я. - Смотри, как бы он тебя ненароком не трахнул, - обиженно шутила жена. - Смотри, как бы он тебя не перестал трахать, - в ответ шутил я. За окнами был май. Вова говорил со мной на языке цветов. - Я беременна, - сказала жена. Она стояла в оранжевом махровом халате с капюшоном, и я подумал: есть такие цветочки, как их там, бархотки?.. И опять сигаретка дрожала в пальцах. Вова спал, разметавшись на ложе в счастливой истоме. - Это странно, что я забеременела, - говорила жена доверительно. - Дело в том, что у Вовы свои наклонности. Я их уважала и, не скрою, полностью им соответствовала, но беременность была ведь исключена!.. - Жизнь с идиотом полна неожиданностей,-добродушно заметил я. - Он не идиот! - вспылила жена. - Идиот - это ты, ты! ты! Идиот, со своей иронией, со своими друзьями, со своей черствостью и высокомерием... Он чище! невиннее! духовнее тебя! С ним я чувствую себя женщиной, с ним я буду чувствовать себя матерью. Я хочу от него ребенка! Я люблю его. Я сохраню маленького. И не смей принимать от него цветы! Не смей! Она разрыдалась. - Бред, - сказал я. - Бессвязный, истеричный бред. Бред беспомощной, растерявшейся дуры. Ты послушай себя!.. Ну, роди! Ну, рожай, что я, против?! закричал я. - Рожай ему ребенка, на здоровье рожай!.. Вечером я видел, как Вова нежно гладит ей пузо. Они ворковали и строили планы. Потом они долго, всю ночь напролет, трахались. - Эх! - разудало кричал Вова. - Эх! - разудало вторила ему жена. Я был заинтригован. Каким наклонностям Вовы соответствует моя жена? Как славно, однако, она научилась выкрикивать "эх!", - подумал я в рассуждении о наклонностях, но я был недогадлив и целомудрен, как всякий интеллигент, и я задремал, не ответив на свой вопрос. Потом жена сделала аборт и вернулась домой, потрясенная бесстыдством и грязью женщин, вместе с ней подвергавшихся этой быстро входящей в литературный обиход операции - "то есть ты не представляешь себе!",- на что я ответил: "Мне это неинтересно", а Вова не сразу понял, что она сделала аборт, и все гладил и гладил ее по пузу, по пустому, выскобленному пузу, похожему на новобранца, и это было очень смешно, я просто покатывался. А потом он понял, что случилось с его младенчиком, почему тот не подает признаков жизни, наконец до дурака доперло, что пузо пустое, и он, сильно озлобившись, поколотил ее ночью. Я проснулся, несмотря на вату в ушах. Я лежал и слушал, как он ее бьет. Он бил ее крепко, обстоятельно, кулаками; она только повизгивала, как преданная сука, понимающая, что бьют за дело. Мне было жалко ее. Наутро Вова принес мне охапку гвоздик. Я сидел в ванне с намыленной головой и размышлял о смысле жизни. Я не хотел умирать. Он бросил гвоздики в воду. Громоздкие перезрелые цветы, насаженные на перепончатые стебельки, закружились вокруг меня. Я сконфузился и закрылся рукой. Вова погладил меня, как отец, по намыленной голове и, наклонившись, поцеловал в плечо. Бородка кололась. Было щекотно и - неожиданно. Меня охватило конфузливое беспокойство, и я сказал: - Ну, иди. Он не шелохнулся. Гвоздики кружились, они давили мне на сердце. Смыв шампунь, я стал вылавливать их из воды. - Эх, - странно вымолвил Вова и вдруг, сквозь цветы, я увидел бордововенозные увесистые очертания. Они были отвратительны, эти очертания, они были так отвратительны, грубы и материальны, что выглядели заманчиво, в них была заманчивость дикой разбойничьей силы, в них было то, что мы тщетно ищем в жертвенной женской ущербности - чувство достоинства. Их хотелось приручить. Отвращение нуждалось в какой-то переплавке. Насколько материальным, плотным было отвращение, настолько непрочной, зыбкой и призрачной была красота, но она разрасталась - так на свалке мусора занимается огонь, и его нежные язычки лижут гнилую вонючую ветошь, питаются падалью, дрожат на ветру; оно красиво, это пламя, оно крепнет, оно сильнее мерзости, оно не принадлежит ей, и пламя пожирает помойку, оранжевый факел в вечернем небе, бежит детвора - то-то праздник. Пожар! Пожар! Тили-бом! Тили-бом! Блаженная сказка детства, где красавицы - нечто иное, как глупые тетки с титьками и с красными банными рожами - утерянный, забытый взгляд, - но где мужчины вызывают зависть. - Ну, иди. А он все медлил и не шел, он ие спешил идти, он всё не шел,и не шел, и медлил. Мой Вова! Мое наказание! О, жерло собственного крупа! О, эта БОЛЬ, затмение Европы... Ну, а теперь, читатель х.ев, кем бы ты ни был: другом или гадом, эстетом, снобом, чернью или краснью, какая б жизнь тебе ни предстояла, какая б смерть тебя ни стерегла, запомни: твоим сужденьем я не дорожу; я счастьем обожрался, как обжора, нажравшийся блинами с икрой, и суд твой - нищий суд, а я - богатый парень, я - миллионщик с золотых приисков Лены, и моя шуба очень горяча. Мы жили с Вовой в согласии, нежности и неге, даря друг другу скромные подарки: конфеты, разноцветные шары, цветы и апельсины, и лобзанья, - как сын живет с отцом, когда они - поэты божьей милостью и волей, и в мире не было людей счастливей нас. Мы поселились во второй смежной комнате, предоставив жене простор столовой, тахту и Пруста, братское внимание и братскую незамутненную любовь. Разве мы не стояли перед ней на коленях, выпрашивая слезинку снисхождения к нашему счастью? Разве мы не окружали ее сыновним уважением? Разве мы не были готовы разбить себе лбы, только бы ей угодить? Но она сказала: Нет! Нет! Нет и нет! Она сказала: вы пара подонков, вы дегенераты, вы - мразь и сволочь, вы - растлители друг друга и закона. Она нас обижала, но мы не сказали ей ни единого худого слова, мы просто вышли гуськом; он - первый, я - второй, уединились в спальне и, лежа на кровати, удручались. - А ты, Вова, особенная сволочь, - крикнула она из-за двери. - Эх, - удрученно развел руками Вова. - Эх, - эхнул я. Шли дни. Она все портила и рвала: порвала шторы, Пруста, мои старые письма к ней - мы пожали плечами; она насрала на ковер, как инвалид, - мы сделали вид, что не замечаем. Мы были выше этого, нам было не до вони. Но и у богов кончается терпение. Тогда мы ее избили, не очень больно, раздели для забавы и избили, хохоча над ее дурацкими титьками, которые резво подпрыгивали, пока мы ее били, но, однако, она все-таки потеряла сознание - и титьки стали совсем уж дурацкими, и мы даже всплакнули над их бесповоротной глупостью. Она стала морить нас голодом. Не допускала до пищи. Мы исхудали от взаимной любви и от голода. Голод нас возбуждал. Мы были гигантыкариатиды, подпирающие взволнованный сфинктер. Мы были худые веселые мужчины с развороченными задами. Но и у богов кончается терпение. - Тебя особенно ненавижу, - говорила жена Вове, тараща глаза. Мы снова избили ее. Сука! Подранок! Синюшняя морда!.. Никакого эффекта. Но было сладко. Мы переглянулись. Мы обнялись, и было сладко. Мы тыкались друг другу в животы. - Или он - или я, - вдруг заявляет жена Вове. - Это фашистская постановка вопроса, - угрюмо заметил я. - Зачем он тебе нужен? - спросила жена Вову. - Ну, поигрался, будет!.. Все равно он тебе ничего не родит. Какой от него толк? А я тебе рожу сына. - Ты уже один раз родила, - сказал я. - У тебя будет сын, Вова, - убежденно сказала жена. - Ты будешь гордиться им. - Я - твой сын, Вова, - робко сказал я. Жена рассмеялась презрительным смехом. На какую-то секунду я потерял веру в себя, в нашу с Вовой любовь... Это была секунда непростительной слабости. Вова увидел все это и загрустил. Жена развивала успех. От нее пахло женщиной. Вова задумчиво теребил рыжую бородку: пять шагов вперед, пять - назад. Или - или. Он думал недолго. Он вбежал в комнату. Щелкнул секатор. Я сидел в кресле со стаканом томатного сока. Я жадно пил. Она смело пошла на Вову. Ее тело мне вдруг показалось желанным, и я обрадованно крикнул: - Подожди! Я хочу ее! Вова улыбнулся на мой крик. Он не был ревнивцем и ценил в людях страсть. Но он сделал страшный знак: ПОТОМ. Меня объял ужас. Нет! Но жена смело шла на секатор. Вова шел на жену, рыжий, умный, родной, словно танк. - Я люблю тебя, - сказала жена Вове в совершеннейшем экстазе.-Люблю! Я люблю тебя, Вова. Вова схватил ее за волосы - у нее были светлые волосы до лопаток намотал их на руку, и завалил жену на загаженный ковер. Он надавил ей коленом на грудь. Мы все были наги, как дети. - Люблю...- хрипела жена, любуясь Вовой. Вова быстро стал отстригать ей секатором голову. - Эх! - наконец крикнул Вова и поднял за волосы трофей. Я сидел, облитый кровью, томатом и малофьей. Сильнейшая половая импрессия. Я знаю, кто я. Я - Ренуар. И вот, любезный мой читатель, во второй раз я стал вдовцом. Стучат колеса. Я иду по узким коридорам вагонов, вожусь с разболтанными ручками вагонных пудовых дверей, подо мной серебристые ленты рельсов, в ноздрях запах железной дороги, я иду в вагон-ресторан съесть дорожный бифштекс и запить его пивом. Скоро полуденный Харьков; я свободен, печален; я похоронил жену, умершую от детской болезни. Вова взял тело за ноги и попытался его разорвать. Он был сильным, мой Вова, но разорвать ему не удалось. Тогда он насадил тело на себя. Он замычал. Я закрыл глаза. Я очень-очень устал. А ПОТОМ я прошу: - Убери ее. Он устало - он тоже устал! - схватил ее за ступню и поволок на лестничную клетку к мусоропроводу. Он волочет ее к мусоропроводу, как большую импортную куклу. Я вижу его размашистую веснушчатую спину. Вова!.. Я больше никогда его не видел. Провалы! Провалы!.. Я прошел сквозь мутно-красный свет. Сторож принял меня как родного. Я кусался и пел глумливым фальцетом: