– Нет, сударыня; верующие идут молиться богу в его храм, как мы идем к людям в их дом.
Уязвленная, Жанна продолжала:
– Бог вездесущ, сударыня. Лично я верю всем сердцем в его благость, но он не становится мне ближе от того, когда между ним и мною находятся некоторые священники.
Маркиза встала:
– Священник держит знамя церкви, сударыня, и кто не следует за этим знаменем, тот идет против него и против нас.
Жанна тоже поднялась, вся дрожа:
– Вы, сударыня, верите в бога одной партии. Я же верую в бога всех честных людей.
Она поклонилась и вышла.
Крестьяне тоже втихомолку осуждали Жанну за то, что она не сводила Пуле к первому причастию. Сами они вовсе не ходили в церковь и вовсе не причащались или в лучшем случае исповедовались только к пасхе, согласно категорическим требованиям церкви. Но дети – другое дело; никто из крестьян не осмелился бы воспитать ребенка вне этого общего закона, потому что религия есть религия.
Жанна прекрасно видела это осуждение, возмущалась в душе всем этим лицемерием, этими сделками с совестью, этим всеобщим страхом и величайшей подлостью, живущей во всех сердцах и прикрывающейся, когда ей нужно высунуться наружу, таким множеством благопристойных масок.
Барон взялся руководить занятиями Поля и засадил его за латынь. Мать просила только об одном: «Главное, не утомляй его!» – и беспокойно бродила вокруг классной комнаты, куда папочка запретил ей входить, потому что она постоянно прерывала занятия, спрашивая: «Пуле, не озябли ли у тебя ноги?» – или: «Не болит ли у тебя головка, Пуле?» – или же останавливала учителя: «Не заставляй его много говорить, ты утомишь ему горло».
Как только мальчик освобождался, он бежал заниматься садоводством с матерью и теткой. У них появилась теперь страсть к садоводству, и все трое сажали весной молодые деревья, сеяли семена, прорастание которых приводило их в восторг, обрезывали сухие ветки, срезали цветы для букетов.
Любимым занятием подростка было разведение салата. В его ведении находились четыре больших грядки, и он очень старательно выращивал на них латук, ромен, дикий цикорий, королевский салат – все известные сорта этого растения. Он копал грядки, поливал, полол и пересаживал с помощью своих двух матерей, которых заставлял работать как поденщиц. Можно было видеть, как они простаивают целыми часами на коленях у грядок, пачкая платья и руки, увлеченно рассаживая молодой салат по ямкам, выкапываемым руками.
Пуле подрастал, ему уже минуло пятнадцать лет; лесенка на косяке двери зала показывала сто пятьдесят восемь сантиметров, но по умственному развитию он оставался невежественным и пустым ребенком, охраняемым юбками своих двух матерей и милым стариком, который уже отстал от века.
Однажды вечером барон завел речь о коллеже. Жанна тотчас же разрыдалась, а тетя Лизон в полном смятении забилась в темный угол.
– На что ему знания? – говорила мать. – Мы сделаем из него сельского хозяина, дворянина-землевладельца. Он будет возделывать свои земли подобно многим другим дворянам. Он будет счастливо жить и стариться в этом доме, где мы жили до него и где мы умрем. Чего же больше желать?
Но барон качал головой:
– А что ответишь ты ему, когда он в двадцать пять лет скажет тебе: «Я ничто, ничего не знаю – и все из-за тебя, из-за твоего материнского эгоизма. Я не способен работать, сделаться чем-либо, а между тем я не был создан для этой безвестной, жалкой и до смерти скучной жизни, на которую обрекла меня твоя безрассудная любовь»?
Она продолжала плакать, взывая к сыну:
– Скажи, Пуле, не правда ли, ты никогда не упрекнешь меня за то, что я тебя слишком любила?
И большой ребенок, несколько озадаченный, обещал:
– Нет, мама.
– Ты мне клянешься в этом?
– Да, мама.
– Ты хочешь остаться здесь, не правда ли?
– Да, мама.
Тогда барон заговорил решительно и повысив голос:
– Жанна, ты не имеешь права распоряжаться этой жизнью. То, что ты делаешь с ним, низко и почти преступно: ты жертвуешь своим ребенком во имя личного счастья.
Закрыв лицо руками и неудержимо рыдая, она лепетала сквозь слезы:
– Я была так несчастна… так несчастна! Теперь же, когда я нашла успокоение вблизи сына, его у меня отнимают. Что будет со мною… совсем одинокой… теперь?
Отец встал, подсел к ней и обнял ее:
– А я, Жанна?
Она порывисто обняла его шею руками, крепко поцеловала и, все еще всхлипывая, проговорила, хотя ее душили слезы:
– Да… ты прав, быть может… папочка. Я сошла с ума, но я так страдала. Я согласна, пусть он отправится в коллеж.
Не понимая хорошенько, что собираются с ним сделать, Пуле тоже разревелся.