Ко мне ходила учительница Александра Константиновна. Она была милая, добрая и очень застенчивая, что меня особенно к ней притягивало, и краснела совсем как я. Мне нравилась ее наружность: белокурые, ниже пояса волосы отливали золотом, ласково сияли темно-синие глаза, и часто, когда она объясняла мне синтаксис или историю, я украдкой любовалась ею. Я ее любила, с волнением ждала ее прихода, мне хотелось как-нибудь выразить ей свои чувства я приносила ей цветы из сада, провожала до конки.
Две-три странички Иловайского, которые она мне задавала, я выучивала чуть ли не наизусть, и, когда она приходила, я смело начинала говорить. Но стоило мне запнуться или заметить на лице Александры Константиновны улыбку, как я смущалась я замолкала.
- Ну что ж вы, продолжайте!
Мне делалось жарко, я не могла вымолвить ни слова. Александра Константиновна старалась мне напомнить урок, думая, что я его не знаю, подсказывала, пробовала действовать строгостью - я молчала.
Когда она уходила, я бросалась на кровать и горько плакала.
Александра Константиновна не выносила духов, у нее разбаливалась от них голова. Я тоже презирала духи, как вообще презирала всякие принадлежности дамского туалета, мне гораздо больше нравились перочинные ножи, пилки, буравчики.
Помню, какое было для меня мученье, когда мам? заставляла меня носить корсет, "чтобы была хорошая фигура, а не такой обрубок, как у тебя", говорила она. Когда только можно было, я стаскивала корсет и прятала подальше в шкаф, но гувернантка снова вытаскивала его и заставляла надевать. Планшетки и кости ломались и впивались в тело, причиняя страшные мучения. Потом появилась новая пытка - мам? сказала, что нужно носить подмышники. Подмышники толстые, в проймах тесно, кроме того, они всегда рвались, скручивались и растирали кожу.
Помню, под синее шерстяное платье няня подшила новые подмышники. Пришла Александра Константиновна. Садясь на свое обычное место в кресло у окна, она недовольно проговорила:
- Саша, у вас сегодня духами пахнет!
- Что вы, Александра Константиновна, - возразила я с возмущением, - я терпеть не могу духов и никогда не душусь!
- Я же чувствую, пахнет духами, я даже скажу вам какими - гелиотропом!
Действительно, пахло какими-то отвратительными приторными духами. Я сконфузилась, покраснела и сейчас же вспотела от смущения.
- Нет, это ужас какой-то! - снова сказала Александра Константиновна. Крепчайшие духи! Как же вы говорите, что вы не душитесь?
Действительно, запах был убийственный, я вскочила и стала смотреть по комнате, но ничего не было, и я с ужасом чувствовала, что запах этот исходит от меня. Чем сильнее я потела, тем сильнее пахло духами.
Наконец Александра Константиновна, схватившись за голову, вскочила, сказав, что заниматься не может, что у нее началась страшная мигрень, ушла.
У меня тоже болела голова, я пошла в сад, но запах и тут преследовал меня. И только вечером, когда я ложилась спать, я поняла, в чем дело: няня подшила мне душистые подмышники.
Жизнь взрослых занимала меня, многое казалось непонятным и вызывало мучительное любопытство. Хотелось расспросить, но кого? Гувернанток я презирала и отлично знала, что они понимают меньше меня. Скорее уж у няни спросишь, она хоть не задумывалась и отвечала уверенно.
- Няня, почему пап? мясо не ест?
- Вредно им, вот и не кушают.
- А почему в церковь не ходит?
- Не нравится, вот и не ходит.
Лучше всего объясняли сестры, но все-таки всего понять было нельзя. Пап? не ест мяса, потому что ему коров и кур и всех животных жалко, а почему мам? не жалко? Пап? думает, что можно и дома молиться, не надо церкви, и что чудеса, о которых сказано в Ветхом и Новом Завете, - неправда, а почему же мам? ходит и нас водит с собой в церковь, заставляет учить Закон Божий?
Как дойдешь до самого интересного, сестры сейчас скажут:
- Ну, ты мала еще, вырастешь, поймешь!
И случилось так, что жизнь в моем представлении разделилась на понятное и непонятное. Многое, что окружало отца, было непонятно и внушало мне страх и уважение.
Как сейчас помню, приезжали к отцу большие, сильные люди с кроткими лицами, в крестьянской одежде. Говорили, что у них отняли детей за то, что они не крестили их. Они сидели в столовой московского дома и пили много чая с блюдечка, утирая струившийся по смуглым лицам пот.
- Маша, почему у них отняли детей, значит, они нехорошие?
- Нет, хорошие, очень хорошие.
- Почему же отняли? Значит, нехорошие те, которые отняли?
- Да, нехорошие...
Люди, с которыми мам? была дружна, были всегда веселы, приличны и довольны и никогда не говорили ни о каких неприятностях, все, по-видимому, было для них ясно и просто.
На тех, которые окружали отца, была печать страдания, точно они вечно мучились, искали чего-то, и, глядя на них, было страшно думать о жизни.
Как громко стонал и охал отец, когда говорили о духоборах, которых ссылали и мучили за то, что они не шли в солдаты! А потом начали преследовать друзей отца: Черткова, Бирюкова, Трегубова.
Преследователи казались мне какими-то извергами. Я удивилась, когда Маша показала мне обыкновенного человека в синих очках и мягкой черной шляпе и сказала, что это шпион, который следит за нашим домом. Человек этот возбуждал во мне одновременно и ужас и любопытство. Когда я ходила гулять, я искала его глазами, думала о нем, он снился мне по ночам.
У нас в Хамовниках жил Николай Николаевич Ге-младший. Мы любили его, точно всю привязанность, которая была в нашей семье к "Дедушке", перенесли на Колечку. Николай Николаевич был похож на отца: те же мягкость, доброта, веселость, любовь к шутке, беззвучный смех. Помню, мам? дала нам лошадь и мы с Машей поехали за покупками. Колечка просил подвезти его к "Посреднику". Когда мы подъехали, человек, стоявший на углу, махнул рукой. Вдруг откуда-то появился знакомый нам сыщик в синих очках.
Когда Колечка вошел в "Посредник" и мы отъехали, Маша сказала:
- Что-то Колечка меня беспокоит!
За обедом Колечки не было, ночевать он тоже не пришел. Все заволновались, стали узнавать. Оказалось, что его арестовали, приняв за Ивана Михайловича Трегубова, которого разыскивала полиция. Колечку выпустили, но на меня это событие произвело впечатление.
- Как могут хватать, сажать в тюрьму? - спрашивала я.
- Ведь его посадили по ошибке.
- А Ивана Михайловича за что, разве он убил, ограбил?
Во всем этом было что-то совершенно непонятное.
Ездила к нам врач Халевинская. Серьезная, скромно одетая, гладко причесанная, должно быть, очень умная женщина, по крайней мере мне она казалась такой, и вдруг я узнала, что Мария Михайловна арестована и сидит в тюрьме.
- За что же?
- За то, что распространяла книги отца!
- Разве книги пап? плохие?
- Нет, хорошие!
- Господи Боже мой, как же во всем этом разобраться?
Помню, как меня поразил случай с Суллером.
Суллержицкий, или, как мы его звали, Суллер, был товарищем сестры Тани по школе живописи. Особенный он был человек, ни на кого не похожий. Где бы ни появлялся, сейчас закипали жизнь и веселье. Помню первое мое с ним знакомство. У нас были гости - девочки и мальчики, мы пели, я аккомпанировала на фортепиано. Суллер подошел к нам в стареньком пиджачке и матросских, с раструбами книзу брюках. Мои гости с недоумением покосились на него.
- Малороссийскую песню "Чоботы" знаете?
- Да.
- А ну-ка!
Суллер стал недалеко от фортепиано и запел со второй же ноты высоким тенором, заливаясь куда-то вверх:
- Шла-а на речку, чоботы хлопали!
Все невольно заулыбались, и когда Суллер, дирижируя руками и подпрыгивая, перешел к перепеву, мы дружно подхватили. Все были в восторге. Я привыкла к нему и полюбила.