Выбрать главу

Я знаю каждую ноту, дыханье захватывает, мне кажется, что я сама, все вокруг приобретает новое, особенное значение, внутри делается что-то странное, я чувствую в себе новые возможности, силу, которая растет, распухает, томит...

Тетенька кончила. Похвалы, восклицания кажутся ненужными, нарушают очарование. Но вот она снова начинает любимый романс отца:

Слышу ли голос твой

Звонкий и ласковый,

Сердце как птичка

В клетке запрыгает,

Встречу ль глаза твои

Лазурью глубокие,

Душа навстречу им

Из груди просится.

И так-то весело.

И хочется плакать,

И так на шею бы

К тебе б я кинулся!

- Превосходно, превосходно! - слышится голос отца. - Чудесно!

Я стою в ночной рубашке, меня трясет, и внутри растет и ширится что-то, чего словами я назвать не умею.

Помню освещенную залу. Мам? и тетенька, взявшись за руки, придерживая юбочки, танцуют старинную польку. Па вперед, па назад. Они расходятся, опять сходятся, обе раскраснелись, глаза горят. Тетенька тонкая, стройная, мам? немножко портит большой, выдающийся живот, но они обе прекрасны в эту минуту. Когда они, запыхавшиеся, сконфуженные, но довольные, садятся, все аплодируют.

Бывало, отец посмотрит на тетеньку, такую сияющую, жизнерадостную, и скажет:

- Таня, а ведь ты умрешь!

- Вот глупости какие! - восклицала она с негодованием. - Никогда!

Отцу это нравилось, он смеялся до слез.

Тетенька осталась одна. Разлетелись дети, умер дядя Саша Кузминский. После Октябрьской революции в его петербургскую квартиру ворвались рабочие, стали чего-то требовать... Он встал во весь свой громадный рост, что-то громко крикнул и упал без чувств. У него сделался удар. Тетенька приехала в Ясную Поляну.

В годы тяжелые, голодные, страшные жила она в Ясной Поляне и была для меня единственным утешением.

Избалованная, привыкшая ни в чем себе не отказывать, тетенька жевала кормовую свеклу и радовалась, когда доставала себе кусочек мяса или сыра. Она сделалась худа, как мощи, я легко поднимала ее и, когда у нее ослабевало сердце, носила ее на руках наверх.

Бывало, раздобудешь в Москве или в Туле кофе или шоколад, привезешь ей, она радуется, как ребенок. Я выхлопотала ей пенсию в сорок рублей, из которых она мало того что посылала сыну, но помогала ему еще и тем, что взяла своего внука в Ясную Поляну и воспитывала его по-старинному, главное внимание уделяя изучению языков.

Последние годы тетенька писала свои воспоминания, которые теперь читаются с таким интересом, выдержали уже два издания и переводятся на другие языки. Она торопилась, боялась, что умрет, не допишет.

Бывало, зайдешь в комнату, она улыбнется радостно так, сдвинет очки на лоб, глаза у нее блестят, видно, что она только что жила в другом, давно ушедшем мире.

- Все пишешь, тетенька? Устаешь очень?

- Нет, нет, ничего, а то скоро помру, не успею кончить, - говорила она.

Ей было уже семьдесят пять лет. 12 января (Татьянин день) она писала своему сыну, что ей грустно. Сегодня ее именины, она ото всех скрыла. Денег нет, купить нечего. Но мы все прекрасно помнили, что тетушка именинница. С утра я уехала в город и привезла оттуда пропасть вкусных вещей. В кухне пекли пироги.

- Что в кухне делается? - спрашивала тетенька приставленную к ней старушку.

- Да ничего, - отвечала она (мы посвятили ее в наш секрет), - Николаевна обед готовит.

Вечером, обычно мертвая, зала музея ожила. Стол накрыли белой скатертью, зашумел старый толстовский самовар, расставили конфеты, цветы, пироги, фрукты, даже бутылку портвейна. На другом столе разложили подарки. Все служащие принесли что-нибудь: почтовую бумагу, одеколон, кофе, кусок ростбифа - все, что могли найти по тогдашним голодным временам. Когда все собрались, пошли за тетенькой. В зале было темно.

- Вот удивительно, - говорила она, - позвали меня и даже огня не потрудились зажечь!

В эту минуту залу осветили. Увидев всех нас в нарядных платьях, накрытый стол, подарки, тетенька разволновалась, расплакалась, бросилась всех по очереди целовать, благодарить и побежала надевать светлое платье.

В этот вечер она пела! Моя двоюродная сестра Елена Сергеевна Денисенко аккомпанировала ей. Голос тетеньки дрожал, некоторые ноты она не могла вытянуть. Она раскраснелась, разволновалась. В тех местах, где надо было ускорить темп, она толкала в спину Елену Сергеевну - сила жизни была в ней еще огромная!

Слышу ли голос твой

Звонкий и ласковый...

Я слушала ее, и мне хотелось плакать. Когда она кончила, я обняла ее.

- Милая тетенька, - говорила я ей, - ты только не умирай! Что я буду без тебя делать?

- Нет, нет, - утешала она меня. - Нет!

А через несколько дней, когда все собрались в столовую к обеду, пришла тетенька, тихо села на диван ждать одного из сотрудников, собиравшегося ехать в Тулу. Вдруг кто-то сказал:

- Что это с Татьяной Андреевной?

Я вскочила. Она тихо склонилась на один бок. Ее взяли на руки и понесли наверх, безжизненно болталась правая рука, отнялся язык.

Через несколько дней она умерла.

И когда мы выносили гроб из яснополянского дома и слезы помимо моей воли текли по щекам, я вдруг вспомнила: "Таня, а ведь ты умрешь!" - "Вот глупости! Никогда!"

Исповедь

Впервые я подошла к отцу, когда мне было пятнадцать лет. Это время я считаю началом моей близости с ним. С годами она все увеличивалась.

Была шестая неделя поста. По всей Москве слышался звон колоколов, только что отошла всенощная. Несмотря на пост, в воздухе чувствовалось что-то праздничное - и в журчащих вдоль тротуаров ручейках, и в веселом перезвоне, и в заходящем солнце, бросающем красно-желтые отблески на окна дома.

Я шла от всенощной из небольшой церкви на Пречистенке, где пел прекрасный хор слепых девушек. Пели очень хорошо, особенно одна из них, со светлыми волосами и грустным лицом. От ее голоса было даже немножко жутко, столько печали и тоски слышалось в нем.

В ранней молодости часто бывает состояние какого-то восторженного умиления, когда кажется, что всех любишь и что ты сам такой добрый, хороший, что и другие не могут не любить тебя.

Именно это чувство я испытывала, когда шла из церкви. Мне было легко, весело, внутри все пело и радовалось. Рядом со мной в церкви стояла сгорбленная, нищенски одетая старушка с трясущейся головой. Я оказывала ей мелкие услуги - ставила за нее свечи к иконам, приносила стул, помогала сходить с приступок. От черного, позеленевшего салопа старушки пахло затхлостью, и, стоя за ее спиной, я наблюдала, как по желтовато-серым волосам ее и по салопу ползли крупные вши. "А я все-таки, несмотря на то, что она такая грязная и от нее скверно пахнет, люблю ее и помогаю ей, - думала я, все более и более на себя умиляясь. - Завтра пятница, я пойду к исповеди и очищусь от всех грехов". Я старалась припомнить, в чем надо было покаяться священнику.

Я быстро шла по улице, громко стуча каблуками по высохшему уже тротуару, как вдруг лицом к лицу столкнулась с отцом. Он шел не спеша, с палочкой, в мягкой серой шляпе и расстегнутом пальто, из-под которого виднелась белая полотняная блуза.

- Ты откуда? - спросил он меня.

- Из церкви.

Его серые, глубокие, всепонимающие глаза на минуту остановились на мне. Я внутренне сжалась от этого взгляда.

- Почему это на тебе такой ярко-красный галстук?

Я молчала.

Он еще раз внимательно, точно заглядывая в душу, посмотрел на меня и пошел дальше.

"Почему на тебе такой ярко-красный галстук? - повторила я. - Ярко-красный, да, очень яркий, нескромный, нехороший галстук". Стало грустно, в сердце что-то сжалось. "Нехороший галстук, а я... хорошая? Нет, нехорошая, нехорошая. Какая-то фальшивая, неискренняя".

Я шла домой в глубоком раздумье, тело отяжелело и казалось безобразным, неуклюжим. Я была противна самой себе и все старалась понять, что же такое случилось. Не было следа того восторженно-умиленного состояния, в котором я только что находилась. Я бичевала себя, подвергая все свои поступки и переживания самой строгой критике. "А ну-ка, - говорила я самой себе, - отдала ли бы ты все, что имеешь, грязной старушке? Нет? Чего же стоят твои сентиментальные ухаживания, твое умиление?"