Я шла домой и не могла отделаться от ощущения, что случилось ужасное, непоправимое.
Амбулатория вводила меня в новый мир горя, темноты народа, каждый день открывая что-нибудь новое, болезнь у детей, куриная слепота, сифилис, преступность...
Когда я приходила домой, меня поражало, что все было так же прилично, спокойно, чисто. Лакей подавал завтрак, мам? сидела на своем месте за самоваром, Жули-Мули полулежала на кушетке, шли разговоры, которые я уже знала наизусть: о том, что мужики потравили овес, что барометр стоит на хорошую погоду, что Никиш необычайно исполняет увертюру Фрейщица...
На деревне была дурочка Параша, по прозванию Кыня. Часто отец, осуждая нелогичность, суетность, мелочность женщин, говорил, что Параша - идеал женщины. Она никому не мешает, покорна, со всеми добра, всех жалеет, всех любит. Чего же еще надо?
Я помню, как друг нашей семьи Софья Александровна Стахович возмущалась:
- Что вы говогите Гев Никогаевич! Пготивно сгушать (Софья Александровна вместо "р" и "л" говорила "г"), - ведь она же дуга!
- А зачем вашему брату ум? - спрашивал отец.
Помню, Параша забеременела. Кто был виновником этого преступления, так и осталось неизвестным. "Вот дура, Парашка, дура, а скрыть сумела", - говорили бабы, качая головами.
Материнский инстинкт был в ней очень силен. Она все собирала разные тряпочки и копила деньги. Когда ее спрашивали: зачем это тебе, Параша? Она отвечала: "А малому-то?" - и расплывалась в глупую улыбку. А потом помолчав, конфузливо просила, называя всех девиц Марусями:
- Марусь, а Марусь, а копеечки у тебе нету?
Серебра она не любила.
- Беленькую мне не надоть, ты черненькую дай.
Я наменивала ей гривенник по копеечке, она сияла и, зажимая деньги в кулак, звенела ими и смеялась, а потом тщательно завязывала в уголочек платка.
Парашка летом стерегла у нас телят. Однажды она пришла в амбулаторию лечиться. У нее была накожная болезнь. Доктор не мог сразу определить, чем она больна. Я же почему-то сразу вообразила, что у нее сифилис. Я возилась с ней на приеме, забыла вымыть руки сулемой и вспомнила об этом только дома. На руках у меня были свежие царапины. Меня охватил ужас, я стала метаться по комнате, ища какого-нибудь дезинфекционного средства, ничего не находила. Во мне росла уверенность, что я заразилась сифилисом. На лбу выступил пот. Когда я поливала руки сулемой из большой бутыли, вошел отец. Он сразу заметил мое волнение.
- Что с тобой?
Вместо того, чтобы успокоить меня, он сам взволновался.
- Ах, напрасно ты это, напрасно в лечебницу ходишь.
Через несколько дней он сказал мне:
- Я хотел просить тебя. Ты не ходи больше с Никитиным в амбулаторию.
- Почему?
- Ни к чему это.
То, чего моя мать не могла добиться никакими способами: ни криками, ни строгостью, ни даже побоями, отец добился одним словом. Я никогда не прекословила ему, исполняя все его желания. Но на этот раз я возмутилась. Работа в амбулатории давала мне много. Раскрывала передо мною мужицкую, ничем не прикрашенную жизнь, укрепляла мою волю. Я старалась объяснить это отцу, но он не приказывал, он просил:
- А все-таки я прошу тебя больше не ходить с доктором в амбулаторию, ни к чему это.
И я подчинилась.
Никитин был серьезный врач с большими научными знаниями, с организаторскими способностями. Обязанности домашнего врача и небольшая амбулатория на деревне не могли удовлетворять его ни с научной, ни с общественной стороны. Он побыл у нас около года и уехал сначала на три месяца по случаю смерти матери, а потом и совсем. В Ясную Поляну приехал товарищ Дмитрия Васильевича, Эразм Леопольдович Гедговт.
Это был противоположный Никитину человек: развязный, шумливый, рассказывая о себе, любил прихвастнуть. С больными он обращался круто, покрикивая на них. Новый доктор был из тех, которых терпеть не могут мужчины и которые нравятся женщинам. Мне казалось, что даже Жули-Мули была к нему неравнодушна.
В Ясной Поляне было много крыс и мышей. Они прогрызали пол, залезали в шкафы, портили книги, попадали в пищу, иногда ночью вскарабкивались на ночной столик, объедали стеариновые свечи, иногда по одеялу взбирались на постель, на головы спящих.
Мам? рассказывала, что когда Андрей был маленький, ему от золотухи мазали лицо сметаной. Один раз мам? вошла в детскую и увидала, что Андрюша крепко спит, а громадная крыса слизывает с его лица сметану. Мам? схватила крысу и изо всех сил хлопнула ее об пол.
Крыс и мышей травили, ставили бесконечное количество мышеловок, но они не переводились. Кошек же мам? ни за что не хотела заводить - весной они поедали соловьев, которых все у нас так любили.
Отец обычно сам заправлял мышеловку кусочком закопченного на свечке сыра, и, когда попадалась крыса, осторожно нес зверя подальше в лес и выпускал на свободу.
Мам? уверяла, что этот способ никуда не годится, крысы несомненно прибегают обратно, надо топить их в помойных ведрах.
Иногда на крыс устраивали охоту. Мам?, Юлия Ивановна, доктор, няня, лакеи, все принимали в этом участие. Заделывались все щели и норы и щетками гоняли крысу до тех пор, пока ее не убивали.
Помню, один раз гоняли крысу у мам? в спальне. Она металась по комнате, с перепугу вскочила на большой образ, ее согнали, она прыгнула и исчезла. Вдруг несвойственным ей пронзительным голосом вскрикнула няня: крыса сидела у нее на спине.
Доктор был великолепен. Он становился в выжидательной позе у дверей, и когда крыса бросалась ему под ноги, он ударом каблука расплющивал ее на месте. Мы возмущались, а он, закидывая голову, раскатисто, басом хохотал.
В эту весну у нас гостила Таня с мужем и пасынками - Наташей и Дориком. Весна была ранняя, жаркая. Отцветал сад, покрывая бело-розовыми нежными лепестками черную вскопанную кругами землю, на разросшихся запущенных куртинах распускалась сирень, и в кустах, точно состязаясь друг с другом, заливались соловьи; по дорожке к Кузминскому дому гудели и шуршали по листьям майские жуки, а снизу в прудах беззастенчиво, резко, точно стараясь всех перекричать, заливались лягушки. С деревни слышались песни баб, мычание скотины, смех, гармошка...
Мы с Наташей плохо спали по ночам и с тоской думали о том, что понапрасну уходят лучшие годы...
Вечерами Наташа с доктором сидела на скамеечке под елкой против дома и бесконечно с ним о чем-то разговаривала. Я сердилась на нее. Мне было одной скучно, а Гедговта я избегала. Несколько недель тому назад он написал мне бестактное письмо, обвиняя в кокетстве, и, неизвестно зачем, рассказал, как он виноват перед одной девушкой, которая из любви к нему лишила себя жизни. И хотя доктор уже просил у меня прощения за письмо, мне было с ним неприятно.
Помню, двадцать третьего апреля, в день моих именин было жарко, как летом. Днем мы все ездили верхом к старушке Шмидт в Овсянниково, внесли шум, суету в ее тихое жилище, выпили несколько крынок холодного, со льда, молока с черным хлебом. На минутку приезжал в Овсянниково отец, отчего Мария Александровна вся засветилась радостью.
Обедали на террасе в светлых летних платьях. А вечером неизвестно откуда забрел бродячий шарманщик. Он играл, а мы с Наташей говорили о любви, о докторе, а на утро Сухотины уехали и я поехала провожать их на станцию. Когда я возвращалась обратно, на линейку вскочил Гедговт. Он ждал меня в лесу.
Недели через две я привыкла к доктору, старалась не замечать его вульгарности, хвастливого, самоуверенного тона. Через месяц я решила, что влюблена.
Часто, когда я уезжала верхом далеко в поле или в лес, передо мною вырастала высокая фигура доктора. Он шел рядом с лошадью и мы разговаривали. Доктор говорил мне о своей любви, смущался, робел и казался мне совсем другим - простым и милым. Но несмотря на то, что я все больше и больше убеждалась, что люблю его, что-то мешало мне признаться ему в этом.
А отец наблюдал. Постоянно я чувствовала на себе его испытующий, внимательный взгляд. Я знала, что стоило мне поднять глаза и встретиться с ним взглядом, отец разгадает мою тайну. И вот настала страшная минута. Я принесла отцу работу, положила ее на стол и, не поднимая глаз, хотела выйти из комнаты. Отец окликнул меня.