Выбрать главу

- Немец, немец. Разве японцы такие бывают? Они черные, глаза у них узкие, а этот белокурый, глаза у него синие...

Оказывается, мужики приняли Браумюллера за японца и хотели, как шпиона, задержать его.

Большой радостью для отца было известие, что в Японии находятся люди, которые так же, как и он, борются против войны.

В японской социалистической газете "Heimin Shimtun Sha" в августе 1904 года была помещена статья на английском языке, автором которой оказался известный японский социалист Изо Абэ. Отец вступил с ним в переписку и между прочим писал, что жалеет, что Изо Абэ социалист. Японец ответил, что хотя он и социалист, но стоит за мирную революцию и в сношениях с русскими революционерами всегда уговаривает их воздерживаться от насилия.

Революционеры причиняли много огорчений отцу.

Помню такой случай. Мы сидели за завтраком. Снизу, запыхавшись, пришел отец.

- Ах, Боже мой, Боже мой! - громко охал он. - Ведь это ужас какой-то! Я ему говорю, что нельзя насилием добиваться улучшения положения народа, а он меня с таким апломбом перебивает: "Вы ошибаетесь, не нельзя, а должно беспощадно уничтожать всех тех, которые эксплуатируют народ!" И кто же? Гимназист лет семнадцати - еврей! Какая злоба! Какая злоба! Я стал ему говорить про закон Бога, про учение Христа. "Все это глупости, - снова перебил он меня, - никакого Бога нет!" Я не выдержал, раздражился! Главное, эта безграничная самоуверенность. "Зачем же вы ко мне пришли, если вы все так хорошо знаете?" - спросил я и вышел из комнаты.

Я редко видела отца в таком состоянии. Лицо его было красное, он дышал часто, быстро ходил взад и вперед по комнате и все охал.

Отец ждал революцию. Настроение рабочих, солдат, крестьян он чувствовал не только из разговоров, но и по бесконечным письмам, стекавшимся к нему со всех концов России. Он знал про нараставшее с каждым днем народное недовольство, знал, что никому ненужная, бессмысленная японская война, куда гнали сотни тысяч людей на смерть, переполнила чашу терпения...

Для него было совершенно ясно, что революция не улучшит положения народа, может быть, поэтому он неоднократно обращался к правительству, чтобы предупредить надвигавшиеся кровавые события. Форма, по его мнению, не имеет значения, каждая власть основана на насилии и каждая власть поэтому дурна. Новое правительство будет так же основано на насилии, как и старое. Как Кромвель, Марат давили своих противников, так и у нас новое правительство давило бы консерваторов, "Новое время" и т.д. Если же мне выбирать, то я лучше уж выберу Владимира Александровича. Он заживной вор и не будет так страшно воровать.

В статье "Правительству, революционерам и народу" отец писал:

"Для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди стали лучше. Это такой же труизм, как то, что для того, чтобы нагрелся сосуд воды, надо, чтобы все капли ее нагрелись. Для того же, чтобы люди становились лучше, надо, чтобы они все больше и больше обращали внимание на себя, на свою внутреннюю жизнь. Внешняя же общественная деятельность, в особенности общественная борьба, всегда отвлекает внимание людей от внутренней жизни и потому всегда, неизбежно развращая людей, понижает уровень общественной нравственности, как это происходило везде и как мы это в поразительной степени видим теперь в России. Понижение же уровня общественной нравственности делает то, что самые безнравственные части общества все больше и больше вступают наверх и устанавливается безнравственное общественное мнение, разрешающее и даже одобряющее преступления. И устанавливается ложный круг: вызванные общественной борьбой худшие части общества с жаром отдаются соответствующей их низкому уровню нравственности общественной деятельности, деятельность же эта привлекает к себе еще худшие элементы общества".

Когда к отцу обратился тульский крестьянин, спрашивая: "Долго ли еще будут многомиллионные серые сермяги тащить перекувыркнутую телегу", отец говорил:

- Бросить ее надо, эту перекувыркнутую телегу, бросить, пусть кто хочет тащит ее. Кто будет воевать, работать на помещиков, сеять, пахать, работать на фабриках, если крестьяне и рабочие откажутся?

События девятого января глубоко взволновали отца. Он говорил о бессмысленности того, что было сделано, обвинял агитаторов.

- Царь не мог принять пятнадцать тысяч рабочих, этого могла не знать темная толпа, но не могли не знать те, которые вели ее.

"Преступление, совершенное в Петербурге, ужасно. Оно втройне отвратительно: тем, что правительство предписывает убивать народ, тем, что солдаты стреляют в своих братьев, и тем, что нечестные агитаторы, ради собственных низких целей, ведут простой народ на смерть. Я не осуждаю народ, но у меня нет слов, чтобы выразить мое отвращение к тем, которые вводят его в обман".

Настроение было беспокойное, напряженное, говорили, что вот-вот вспыхнет революция, ждали беспорядков в Москве и других городах...

Я вернулась из Петербурга с тетенькой Татьяной Андреевной и с ее старшей дочерью. Мы привезли много новостей, рассказывали про то, что делалось в Москве и Петербурге. Отец с интересом, но с видимым страданием нас слушал.

Накануне, четвертого февраля, когда я была в Москве, послышался страшный взрыв. Все бросились к Кремлю. Говорили, что бомбой убит Сергей Александрович. Взрыв был настолько сильный, что не могли собрать тела великого князя, оно было разорвано на мелкие куски.

- Какой ужас! Какой ужас! - повторял отец, морщась от боли, когда я рассказывала, как в вагоне по дороге из Москвы студенты говорили, что убийство Сергея Александровича первый сигнал к началу революции. "Здорово сделано, чисто! Собаке собачья смерть!"

- Ах, Боже мой! - застонал отец. - Ну как не понять, что злобой, жестокостью они вызовут еще большие жестокости и конца этому не будет.

Тетенька с возмущением говорила о беспорядках на заводах, о забастовках, а отец делался все мрачнее и мрачнее.

Я рассказала, как Саша Берс* во время этих событий должен был вместе со своим Преображенским полком охранять мосты. Курсистка подошла к нему и начала его ругать. Она называла его палачом, жандармом, царским опричником. Саша терпеливо молчал. Тогда она плюнула в него. Не желая ее арестовывать, он нагнулся, приподнял ее на седло и отшлепал. Мне это казалось смешным.

- Ах, как можно, как можно смеяться, - сказал отец, нахмурившись, - ну что может быть ужаснее, чем эта взаимная злоба, рознь людей?

Говорили о том, как Лева был у царя, как царь был растроган депутацией рабочих.

- А кто уполномочил этих рабочих идти к царю? - спросил отец. - Они не имели никакого права говорить от лица многомиллионного народа.

А когда я добавила, что Лева хочет написать царю письмо и считает, что оно будет иметь важное значение, отец сказал:

- Как они все любят учить, как любят учить, а сами ничего не знают, своей жизни устроить не умеют! Лева воображает, что он напишет письмо царю и от этого судьба России изменится...

Все чаще и чаще запрашивали мнение отца о революции, задавая пустые, непродуманные вопросы. Не потрудившись познакомиться с его взглядами и схватив налету то, что им было на руку - отрицательное отношение к церкви и государству, - некоторые революционеры делали быстрое заключение, что Толстой человек их лагеря, и наивно ждали от него сочувствия.

Были и такие, которые, хорошо зная взгляды отца, затушевывали то, что им было не по сердцу и, желая употребить влияние Толстого в свою пользу, распространяли некоторые его произведения: "Мне неприятно, - говорил отец, что продается на улицах моя солдатская памятка. Я желал бы, чтобы мои мысли были приняты всецело, а не пользовались бы частью их для целей мне чуждых"*.

Когда отец старался оставаться в стороне - его осуждали.

"Меня причисляют к лагерю Каткова. В это время испытания надо сохранить свое я. Я за Бога и не за правительство, не за либералов. Люди пренебрегают той вещью, в которой одной они свободны: внутренней жизнью. Все делают планы, как осчастливить других, а про свою духовную жизнь забывают. Я живу в счастливых условиях отдаленности от этой борьбы и продолжаю именно в интересах освобождения людей сохранять и развивать свои мысли, которые позже, когда наступит время, будут полезны"**.