Приступы тоски повторялись. В такие минуты мне всегда хотелось музыки. Уйдешь в свою комнату, затворишься и поешь песни под гитару, и кажется, что душа твоя оголилась, услышит кто-нибудь - станет стыдно. Иногда я играла на фортепиано, но редко. Концерты в четыре руки навсегда отвратили меня от дилетантского исполнения классиков. Было только две прелюдии Шопена, которые я знала.
Помню, раз после обеда все ушли гулять. Наверху никого не было. Окна в зале были отворены, и слышно было, как, кружась со свистом, под карнизами пролетали ласточки и стрижи. Я вошла в залу и, по сохранившейся еще с детства привычке, как на коньках разогналась по скользкому паркету к желтой этажерке в углу, достала ноты в рябеньком переплете и села за фортепиано.
Было ощущение блаженства в одиночестве, в звуках фортепиано, я чувствовала, как пела у меня мелодия в левой руке и неясные, заманчивые мечты рождались в голове.
- Ах, это ты, Саша? А я шел и думал, кто это так славно Шопена играет.
Я вздрогнула, почему-то ужасно смутилась и покраснела.
- Тебе бы надо учиться, - сказал отец, - у тебя большие способности. Я поговорю с Гольденвейзером.
Я начала учиться музыке. Первое время добросовестно, часами барабанила гаммы, экзерсисы, аккуратно ездила брать уроки к Гольденвейзеру в Телятинки*, а зимой два раза в месяц в Москву, но постепенно музыка превратилась для меня во что-то необычайно скучное и нудное. Я чувствовала, как своими руками убивала разучиваемые мною незначительные вещи Моцарта, Грига, Баха. Внимание моего учителя сосредоточивалось на технике и точности исполнения. Выученные мною вещи погибали для меня навеки, я начинала их ненавидеть. Кроме того, от усиленных упражнений и работы на машинке у меня стали болеть и пухнуть руки. Я бросила музыку. Другие занятия отвлекли меня.
В Ясной Поляне была очень плохая церковно-приходская школа. В 1891 году сестры учили ребят в так называемой каменке - сторожке рядом со старинными въездными воротами. Еще семилетней девочкой я бегала туда учиться. Но Тульский губернатор Зиновьев предупредил сестер, что, если они не перестанут учить крестьянских детей, ему придется по долгу службы официально закрыть эту школу.
И вот, точно в противовес влиянию Толстого, в нашем уезде открыли целый ряд церковно-приходских школ, очень плохих как в смысле помещения, так и в смысле преподавания. В Ясной Поляне было построено маленькое, в одну комнату, училище с нелепо торчащей посредине унтермарковской печью, низкими потолками и маленькими окнами. Комната эта вмещала с большим трудом тридцать, сорок человек, и крестьяне в первую очередь посылали учиться мальчиков, считая, что грамота им нужнее, чем девочкам, да кроме того окончание училища давало льготу при отбывании воинской повинности.
Учитель обычно был духовного звания, окончивший четырехклассное училище. Крестьяне жаловались, что школа плохая, что ребят бьют, на горох в угол ставят, а толку ничего нет - ни читать, ни писать, ни считать как следует не умеют. И вот, у меня возникла мысль самой учить девочек. Я устроила школу в бывшей мастерской сестры, где она когда-то вместе с "дедушкой Ге" и Репиным занимались живописью.
У меня набралось 20-25 девочек. Широкими планами я не задавалась. Мне хотелось их выучить чтению, письму и счету. В то время у нас почти все бабы были неграмотные.
Встанешь рано утром, напьешься кофе и бежишь. Девочки меня уже ждут. Затапливаем печку и садимся заниматься.
Один раз я иду в школу, а навстречу мне отец.
- Ты куда?
- В школу.
- А бывает так, что тебе трудно рано встать, трудно заставить себя заниматься, не хочется, надоело?
- Нет, - не подумав, ответила я. Но в следующую минуту его мысль дошла до моего сознания. - Да, иногда не хочется, приходится себя заставлять...
- Ага! Если так, то это хорошо. Это признак того, что это настоящее дело, не баловство, не игрушки. Ну иди, иди, - улыбаясь и кивая, сказал он и пошел дальше.
Мне бывало иногда трудно с моими девчатами. Я не знала учительского дела, действовала по собственному разумению, и бывали дни, когда я не могла с ними справиться. Меня не пугали их шалости, смех, подсказывание, больше всего я боялась, когда в класс закрадывалась скука. Зевнет одна, другая, постепенно заражаются все, грызут карандаши, болтают ногами, отвечают глупости, глаза делаются сонными, тупыми...
Один раз в такую минуту вошел отец. Он быстро окинул взглядом девчат, и мне показалось, что он уловил настроение. Девочки поздоровались с ним, сели на места и с любопытством на него поглядывали.
- Что у вас.
- Арифметика.
Я подвинула отцу задачник.
- Это что? Задачник? Не нужно. Ну, слушайте! По Воронке* паслось стадо: 60 коров да 32 овцы. Стерегли стадо: пастух да два подпаска. Сколько у всех было ног?
Одна задача сменялась другой. Девочки проснулись, отвечали наперебой. Стало вдруг шумно, весело, ребята мои точно переродились.
На прощание отец похвалил девочек:
- Ну, молодцы! Считаете хорошо!
Заходил он ко мне в школу не раз. Девочки привыкли к нему, а кто посмелее, кричали:
- Заходи к нам, Лев Миколаич!
На масленице он сказал:
- Ты бы блины своим девочкам устроила. Вот, когда у меня школа была, мы блины пекли, а потом запрягли лошадей да кататься поехали. Ребятам это очень понравилось.
Я послушалась его. Кухарка Матрена навела нам целую дежу блинов. Пришли девочки, нарядные, в новых сарафанчиках, волосы гладко причесаны и чувствовали себя совсем не так, как в школе, - конфузились, жеманничали, от блинов отказывались.
В то время у нас гостил Александр Никифорович Дунаев. Мы с ним пекли по очереди. Сняв пиджак, потный, красный, Никифорович ловко орудовал ухватом, сажая и вынимая румяные блины из печки. Девочки чинно сидели вокруг стола, на котором стояли селедки, сметана, растопленное масло. Постепенно они разошлись и перестали стесняться.
- Ну-ка мне блинка-то! - кричали они, протягивая пустые тарелки. Ели руками, по которым стекали масло и сметана, громко чавкая, молча и серьезно, точно дело делали.
На минуту зашел отец, постоял, посмотрел на них, улыбаясь, и пошел. А мы на нескольких санях поехали кататься.
Зимой приезжих у нас было гораздо меньше, чем летом. Я любила это время, когда мы оставались одни, если не считать прижившуюся у нас Юлию Ивановну и доктора. После Г. к нам на некоторое время вернулся Никитин, затем он снова уехал, и его заменил Григорий Моисеевич Беркенгейм - милый, добрый человек. Но и Беркенгейм недолго пробыл в Ясной Поляне, и у нас поселился Душан Петрович Маковицкий.
У себя на родине, в Чехословакии, он, вместе со своим другом Шкарваном, стоял во главе толстовского движения, переводил и издавал книги отца и не раз приезжал в Россию и в Ясную Поляну, чтобы с ним повидаться. Шкарван даже отказывался от воинской повинности и подвергался преследованиям.
Кажется, Маше пришла мысль попросить Душана Петровича остаться в Ясной Поляне. Он согласился. Съездил на родину, сообщил родным о своем решении, простился с ними и вернулся в Ясную Поляну, где и остался до конца жизни отца.
Про Душана Петровича отец говорил:
- Душан святой. Но так как настоящих святых не бывает, то Бог ему тоже послал недостаток - ненависть к евреям.
Действительно, доброе лицо Душана Петровича принимало упорное, злое выражение, когда говорили о евреях. Он любил "Новое время" и Меньшикова за то, что он бранил евреев, и старался незаметно подложить отцу его статьи. Душан Петрович никогда ничего не покупал у евреев и осуждал меня, если я заходила в еврейские лавки.
- О, Александра Львовна, Александра Львовна! Стыдно, стыдно! - говорил он. - Ну почему покупать у еврея, ну почему? Почему не поддерживать своих, ведь евреи вас ненавидят, они же вам на шею сядут...