- Нет, нет, я так зашел к вам. Ну-ка, Анночка, у тебя это хорошо выходит!
Как под яблонкой под той,
Под кудрявой зеленой,
Под кудрявой, под зеленой,
Сидел молодец такой!
Отец улыбался, притопывал ногой.
Иногда он пристально, долго смотрел на меня. Я сжималась от этого взгляда.
- Ты что, пап?ша?
- Толста ты очень, работать надо, физически работать!
Я это знала сама и старалась двигаться как можно больше - колоть дрова, расчищать снег, но приходилось вести сидячий образ жизни и этого было мало.
Отец большое внимание обращал на то, что я читала. В пятнадцать лет я попросила у матери дать мне "Войну и мир".
- Что ты! Что ты! - сказал отец. - Раньше восемнадцати лет давать нельзя.
Мне было уже двадцать три-двадцать четыре года, когда он раз спросил меня, что я читаю.
- "Санина" Арцыбашева.
- Ах, оставь, пожалуйста! Пожалуйста, оставь! - с мольбой проговорил он. Это такая мерзость!
- Да! Там с первой же страницы, брат, как-то странно...
- О Господи, - простонал он, очевидно вспомнив содержание книги, - ну зачем ты это взяла? Только душу засорять!
- Ну, не буду, не буду! - сказала я, захлопывая книгу.
А он долго еще охал и стонал у себя в кабинете.
Когда получили "Яму" и все в доме читали ее, отец сказал мне:
- У меня к тебе, Саша, просьба. Пожалуйста, не читай "Яму", тяжелая вещь, нехорошая! Я даже не понимаю, зачем Куприн описывает весь этот ужас!
С каждым днем привязанность моя к отцу росла и последние годы моя жизнь целиком сосредоточилась на нем. Мне трудно было уезжать хотя бы на несколько дней от него, утром я с нетерпением ждала, когда он встанет, чтобы узнать, как он спал, как себя чувствует. Вечером, прощаясь, возьмешь его руку и поцелуешь, рука большая, красивая, ногти всегда чистые, рубчиками, с хорошо оттянутой кожей.
Но, несмотря на мою привязанность, я часто огорчала его. У меня были деньги, я тратила их зря и, хотя он никогда не говорил со мной об этом, я знала, что ему это неприятно. Ему было тяжело, что я неизвестно зачем купила землю, держала лошадей.
Лошади были одним из моих главных увлечений. Я постоянно покупала, продавала, объезжала их. Они носили меня, выбрасывали из экипажей. Все свободное время я проводила верхом на лошадях, в экипаже или в конюшне.
- Ни к чему это, - говорил отец, укоризненно покачивая головой, - ни к чему!
А я была, должно быть, слишком молода, чтобы глубоко задумываться, почему его это так мучило, я отмахивалась от этих вопросов и глупо, по-детски радовалась, когда он хвалил моих лошадей.
Зиму 1909 года в Ясной Поляне жила Таня с Танечкой и Дориком. Наташа* вышла замуж за Колю Оболенского**.
Зимой Дорик Сухотин заболел корью. Он лежал наверху, рядом с "ремингтонной", и я часто заходила к нему. Он легко перенес болезнь и стал уже поправляться, когда я заболела. У меня сделалась сильнейшая головная боль, резало глаза, ломило все тело. Таня испугалась за Танечку, сделали дезинфекцию, и почему-то весь запах формалина сосредоточился в моей комнате. От этого мне сделалось еще хуже, я стала задыхаться.
Вызвали тульского врача. У меня был сильный жар. Доктор подвел меня к окну, внимательно разглядывая сыпь на теле. От окна дуло, я едва держалась на ногах.
Корь осложнилась воспалением легких, в мокроте появилась кровь. День и ночь за мной ходила Варвара Михайловна.
Помню, один раз ночью мне было особенно плохо. Варвара Михайловна побежала за Душаном Петровичем. Он решил поставить мне компресс, взял простыню, намочил ее холодной водой, слегка отжал, вместе с Варварой Михайловной приподнял меня и, уложив на простыню, стремительно убежал.
- Постойте, постойте! - кричала Варвара Михайловна, - Душан Петрович, куда же вы? Помогите мне завязать компресс!
- Не м?гу! - воскликнул Душан. - Я очень стыдлив! З?верните сами!
Варвара Михайловна была в отчаянии. Я лежала на мокрой простыне, не в силах повернуться, а она не могла приподнять меня. Пришлось разбудить Афанасьевну. Через четверть часа плохо отжатая простыня намочила рубашку, постельное белье - меня стало трясти.
Все остальное я плохо помню. Я знала только, что мам? в Москве, что Танечка, несмотря на дезинфекцию, тоже заболела. Смутно помню приезд доктора Никитина. Минутами мне казалось, что я умираю, я теряла сознание. Но страха смерти почему-то не было.
Открываю глаза. В комнате почти темно.
- Пить!
С дивана кто-то встает и приближается ко мне. Меня вдруг охватывает ощущение счастья.
- Папенька, ты?
Он дрожащей рукой подает мне воду. Вода расплескивается, не попадает мне в рот, течет по подбородку. Я губами ловлю его дорогую руку. Он всхлипывает, берет мою большую, грешную, исхудавшую руку. Я чувствую прикосновение его бороды и рука моя делается мокрой. Мне совсем не стыдно, что он целует мою руку, хотя этого никогда прежде не было. Но я не понимаю, чем он так опечален.
- Папенька, почему ты плачешь? - спрашиваю я. - Мне так хорошо, так хорошо...
Всхлипывания делаются громче, он встает и уходит за перегородку.
- Почему же ты плачешь? - повторяю я, но от усилия, которое я делаю, чтобы понять, сознание уходит.
В самые тяжелые дни, когда не знали, останусь ли я жива, он сидел в комнате, подавал мне пить, требуя, чтобы все остальные уходили.
А потом жизнь стала постепенно возвращаться. Я узнала, что за время болезни работу мою выполнял Валентин Федорович Булгаков, которого прислал Чертков.
Часто отец приходил в мою комнату, приносил с собой работу. Мне было хорошо, так хорошо, как, кажется, никогда в жизни. Он сидел, отдувал губы, останавливался, снова писал, и я боялась пошевельнуться, боялась кашлянуть, чтобы не спугнуть его мыслей.
Постепенно я стала ходить и мало-помалу принялась за работу: печатала, отвечала на письма. Булгаков помогал отцу по сборнику "На каждый день".
Ненавижу Гуську,
Не люблю Булгашку!
напевала я, запечатывая бандероли. Скоро Булгаков переселился в Телятинки, мы с Варварой Михайловной вполне справлялись с перепиской.
Корь давно прошла, воспаление в легких также, а я все чувствовала слабость, кашель не прекращался. Я старалась не обращать внимания на свое здоровье, но к вечеру ужасно уставала и то и дело прикладывалась в зале на кушетке. Иногда ночью я просыпалась в сильном поту. Душан Петрович настоял на том, чтобы я измерила температуру. У меня было 38°, но я все еще старалась не поддаваться болезни.
Помню, я лежала после обеда в зале. В комнате была одна Варвара Михайловна. Я чувствовала страшную слабость, от малейшего движения покрывалась потом.
- Александра Львовна! - решительно сказал он. - Александра Львовна! Не пугайтесь! У вас ч?хотка!
Я посмотрела на него с удивлением.
- Что вы, Душан Петрович, что вы говорите? - переспросила я его, надеясь еще, что он шутит.
- Ничего. Не волнуйтесь. Мы потихоньку с Варварой Михайловной послали вашу мокроту в Тулу исследовать, оказалось, у вас много туберкулезных палочек есть, - сказал Душан Петрович и вдруг залился неудержимым хохотом.
Глядя на него, и я с трудом сдерживала приступ подступавших к горлу не то смеха, не до рыданий. Наконец, справившись с собой, я оставила хохочущего Душана в зале и пошла к отцу.
- Я знаю, - сказал он, отвернувшись, как будто умышленно избегая моего взгляда, - знаю, будем надеяться на Бога.
Он не мог говорить, да и я с трудом удерживалась от слез. Я поспешно вышла из комнаты.
А на другой день вызвали врача из Тулы, и они вдвоем с Душаном Петровичем стукали, слушали меня и нашли активный процесс в обоих легких.
- Завтра же в Крым, - сказал мне тульский доктор.
- Я не могу, не поеду, доктор, нельзя ли здесь меня полечить?
- Нельзя. Если здесь останетесь - будет плохо. Нужен воздух, солнце. В Крыму поправитесь через два месяца.