Некоторые больные от разговоров приходили в страшное возбуждение, жаловались на докторов, говорили, что их здесь неправильно лечат, мучают, истязают. Особенно тяжелое впечатление произвела на отца одна больная учительница. Доктора предупредили нас, что ей ни в чем нельзя перечить. Но отец, забывшись, что-то возразил ей. Она начала так возбужденно и нервно говорить, так обиделась на него, что он не знал, как от нее отделаться.
Раза два отец ездил в кино, устраиваемое для больных. Темный зал, на экране идут какие-то глупые мелодрамы. В темноте белеется блуза, борода, я чувствую, что весь зал наполнен безумными, и хочется скорее, скорее бежать отсюда. А отец спокойно перебрасывается замечаниями с Чертковым, и ему, по-видимому, и в голову не приходит, что можно чего-нибудь бояться.
Помню, не раз отец высказывал мысль, что сумасшествие есть не что иное, как крайний эгоизм, - когда человек все мысли, все интересы сосредоточивает на себе самом.
- Чем больше смотрю на них, тем больше убеждаюсь, что в сущности все люди ненормальные, - весь вопрос только в степени сумасшествия. Человек истинно религиозный, имеющий основу жизни, никогда не сойдет с ума, - говорил он, и один из постоянных вопросов, который он задавал больным, был:
- Верите ли вы в Бога?
- Бог злой, - отвечали некоторые, - если бы Он был добрым, Он не допустил бы, чтобы меня так мучили.
- Мой Бог - наука, - важно ответил один из больных.
Неприятной стороной этих посещений были торжественные приемы, которые устраивались администрацией больниц: встречи и проводы с букетами, фотографами.
В сущности, пребывание в Мещерском было последним радостным периодом для отца. Он отдыхал, ничто его не мучило, кроме мысли о возвращении в Ясную Поляну. Он даже написал здесь два рассказа: "Нечаянно" и "Разговор с крестьянином". Давно не работал он с таким увлечением и не радовался так написанному.
- Саша, - закричал он, весело помахивая рукописью,
Сочинитель сочинял,
А в углу сундук стоял.
Сочинитель не видал,
Спотыкнулся и упал!
на вот, перепиши!
- Урра, пап?! Вот это уж я вам не дам переписывать, - крикнула я Булгакову и вместе с рукописью полезла вниз, в окно по приставной лестнице.
- Ну, это и я полезу, - сказал отец, - чем я хуже тебя?
- Тебе нельзя, - ответила я, спускаясь, - тебе не по возрасту...
- А я все-таки полезу, - задорно прокричал он мне вслед, но, должно быть, устыдился Ильи Васильевича, который был тут же, и пошел вниз обычным ходом.
По приставной лестнице обычно лазили, когда Анна Константиновна отдыхала, чтобы не тревожить ее беготней по дому.
Радостное настроение увеличилось еще известием о том, что Черткову разрешается вернуться в Тульскую губернию.
Но... недаром говорится, что много радости перед большим горем.
22 июня* в пять часов дня, когда отец собирался отдыхать, я получила телеграмму: "Сильное нервное расстройство, бессонница, плачет, пульс сто, просит телеграфировать. Варя"**.
Когда отец проснулся, я понесла ему телеграмму, он сильно было встревожился, но я обратила его внимание на слова: "просит телеграфировать". Очевидно, Варвара Михайловна приписала эти слова, чтобы показать, что положение не очень опасно. Так это на самом деле и оказалось. Телеграмма была написана матерью, которая просила Варвару Михайловну за нее подписаться. Мы долго совещались и решили послать телеграмму с запросом о здоровье, на что получили уже ответ от мам?: "Умоляю приехать 23-го, скорее. Толстая".
Но в этот день отец не мог уехать. Он ждал приезда В.А.Молочникова, недавно сидевшего в тюрьме за его сочинения. Кроме того ждали Эрденко. Уверенный в том, что серьезной болезни у матери не было, а что снова у нее начался приступ истерии, отец послал еще одну телеграмму с запросом, необходим ли его приезд. На это он получил срочную телеграмму с подписью Варвары Михайловны: "Думаю, необходимо". (Эта телеграмма так же, как и предыдущая, была послана матерью).
После этого отец решил не откладывать. В этот же день в шесть часов вечера мы выехали домой.
Не осталось и следа нашего радостного настроения. В вагоне больше молчали, каждый про себя думал о том, что предстоит. Только один Булгаков был как всегда беспечен.
В Туле отец вышел на вокзал, чтобы написать Тане письмо, но ему не дали этого сделать. Кругом него столпились гимназисты, гимназистки, дамы и барышни и стали просить автографов. Сначала робко подошел один, и когда отец согласился ему подписать, подошел второй, третий - его окружили тесным кольцом. Не оставалось уже портретов отца в вокзальном киоске, посыпались виды, головки декольтированных дам. Отец отказался на них давать автограф, встал и пошел в вагон. Его опять окружили, и он едва протиснулся к поезду. Когда он вошел в вагон, за ним следом ринулись несколько особенно настойчивых девиц.
Мы приехали домой в 11 часов.
Дневники
Мам? лежала в постели и громко стонала. В этих стонах было что-то до такой степени преувеличенное, деланное, что я с трудом заставила себя ласково поздороваться с ней, осведомиться об ее здоровье. Но не успел отец войти в комнату, как стоны превратились в сплошные вопли.
- Нет в тебе жалости, - кричала ему мать, - у тебя каменное сердце, ты никого не любишь, кроме Черткова. Я убью себя, вот увидишь, отравлюсь!
Она упрекала отца за то, что он слишком долго пробыл у Черткова.
Отец тихо, ласковым, дрожащим голосом просил ее успокоиться. Но чем больше он умолял, тем больше она стонала и причитала.
Невольно вспоминалась мне учительница в Мещерском, которая жаловалась отцу на жестокость докторов.
Я тоже старалась успокоить мать. Напоминала ей о здоровье отца, говорила о том, как он устал дорогой, как измучили его любопытные!
- Да, - истерически кричала она, - он выше всего, выше всех, а я никому не нужна! Все важнее меня!
- Уйди, - тихо сказал мне отец, - уйди!
Я вышла. Несколько раз ко мне в комнату прибегала Афанасьевна*.
- Да подите же, Александра Львовна, графиня замучила графа! - говорила она.
И так продолжалось до 4 часов утра! Но я не решилась войти к родителям.
Потянулись тяжелые дни. Отец ни днем, ни ночью не знал покоя. Если мать и затихала, то все мы знали, что это лишь затишье перед бурей. Достаточно было малейшего повода, чтобы снова вызвать слезы, жалобы и упреки. Мы боялись говорить, боялись шутить, смеяться, я боялась заходить к отцу в комнату.
Как ни сдержан был отец, но иногда он терял терпение и искал во мне поддержки.
Как-то утром я писала в "ремингтонной". В 12 часов он вышел из кабинета бледный, как полотно.
- Опять она бог знает что говорит, - сказал он, морщась точно от невыносимой боли. - Ужасно, ужасно! - и махнув рукой, круто повернулся и вышел из комнаты.
Я продолжала писать. Вдруг из залы с страшным криком: "Кто там? Кто там?" - выскочила мам?. Она шла как-то неестественно, задерживая шаги, тяжело дыша. Я пошла в залу.
- Никого нет, - сказала я спокойно, - никого, это тебе показалось.
Вошел отец, мать упала на пол. Он что-то сказал ей. Она с воплями и стонами побежала по всем комнатам.
- Куда она, куда? - в ужасе закричал отец. И мы все: отец, Душан Петрович и я, бросились за ней. Ее нигде не было. Наконец отец увидал ее. Она лежала на полу за шкафами в библиотеке, ползала со склянкой опия в руке и кричала:
- Только один глоточек, только один.
Она водила склянку с опием около рта, но не пила. Сначала я хотела вырвать пузырек из ее рук, но вдруг мне стало противно, гадко.
- Знаешь, мам?, - сказала я ей. - Нам слишком трудно с отцом. Мы не в состоянии с тобой справиться. Я сейчас же пошлю телеграмму Сереже и Тане, чтобы они приехали. Пусть они, как старшие, что-нибудь сделают для спасения отца.
Мои слова произвели сильное впечатление. Мам? встала, очень скоро успокоилась и даже попросила кофе.