Выбрать главу

Мам? быстро прошла в гостиную, отперла ящик, достала что-то и, держа за спиной, пронесла в кабинет. Она положила это "что-то" в портфель на письменном столе и ушла. Таня вышла за ней и спросила, что она прятала.

- Дневник, - сказала мам?, - а то его непременно бы украли, если бы умер отец.

На Таню это произвело ужасное впечатление. Она сразу точно поникла.

Когда отцу стало лучше, я вошла к нему и поцеловала его руку. Он обрадовался. Сережа, стоявший рядом, сказал, что я приехала.

- Откуда приехала? - с беспокойством спросил отец.

- Нет, нет, пап?ша, - сказала я, - ниоткуда я не приезжала, я все время была здесь с тобой.

- Ага! - облегченно вздохнул он.

В эту ночь мы почти не спали. То Таня, то я вставали и подходили к двери. В четвертом часу я услыхала, что отец не спит, и вошла к нему. Он был уже в полном сознании и спрашивал меня, как все это случилось. Я сказала ему, что расскажу утром, и ушла.

Наутро отец был уже умственно силен и свеж, как всегда, но физически так слаб, что едва переворачивался с одного бока на другой. За одну ночь он похудел так, как будто болел целый месяц.

Снова Сережа и Таня говорили с матерью о созыве семейного совета, о том, что заставят ее разъехаться с отцом. Мать оправдывалась, жаловалась Сереже на меня, что я кричала на нее, что неизвестно, почему уехала из дома.

Я решила высказать при старшем брате все, что накипело у меня на душе. Я рассказала, что уже несколько месяцев наблюдаю, как мать истязает отца, как она всех разогнала, считая, что все люди виноваты, плохи за исключением ее, как она добивалась прав, дневников, как заставляла отца с ней сниматься и что ей руководят корыстные цели.

Сережа и Таня были недовольны резкостью моего тона, но я им сказала:

- Вы не можете трех дней прожить в родительском доме, начинаете говорить, что у вас дела и семьи, а я всю жизнь мучаюсь, глядя на страдания отца. Пожалуйста, не осуждайте меня!

В половине второго отец позвонил мне и попросил прочитать ему вслух письма. На два письма - Крашенникову, сыну председателя суда, и рабочему продиктовал ответы. Голос был слабый, больной, но мысли ясные, сильные. Когда все письма прочли и ответили на них, я поцеловала отца и сказала, что вечером приеду опять и буду ночевать. Спустившись в переднюю, я узнала, что меня ищет мать.

- Где она?

- На крыльце.

Выхожу, стоит мать в одном платье.

- Ты хотела говорить со мной?

- Да. Я хотела сделать еще один шаг к примирению. Прости меня!

И она стала целовать меня, повторяя: прости, прости! Я тоже поцеловала ее и просила успокоиться.

- Прости, прости меня, я даю тебе честное слово, что больше никогда не буду тебя оскорблять, - повторяла она, крестясь и целуя меня. - Скажи Варе, что я извиняюсь перед ней. Мы с ней четыре года жили и, Бог даст, столько же еще проживем. Я не знаю, что со мной, что с нами сделалось.

- Меня не оскорбляй, а отца, - говорила я, заливаясь слезами, - отца не обижай, я не могу видеть, как он измучен!

- Не буду, не буду, я тебе даю честное слово, не буду его мучить! Ты не поверишь, как я исстрадалась этой ночью. Я ведь знаю, что он был болен от меня. Я никогда не простила бы себе, если бы он умер.

Мы говорили, стоя на дворе. Какой-то прохожий с удивлением смотрел на нас. Я попросила мать войти в дом. Но в передней оказался Бирюков и еще кто-то. Мы остановились в тамбуре между двух входных дверей и тут продолжали говорить. Мать просила меня вернуться, просила простить, забыть.

Она много-много раз повторяла, что обещает больше не мучить отца и меня.

- Ты не поверишь, как я ревную, - говорила она, - никогда в жизни, даже в молодости, я не чувствовала такой сильной ревности, как теперь к Черткову.

Я верила ей и постепенно озлобление, обида, недоверие, накопившиеся в душе и раздиравшие ее острой болью, исчезали. Передо мною была мать, несчастная, глубоко страдающая, может быть, не меньше, чем отец.

Первый раз за долгое время я искренне целовала ее, успокаивала, утешала, как ребенка.

- Да ведь и с Чертковым наладится, - говорила она, - я постараюсь взять себя в руки. И пускай пап? видется с ним. Только бы ему было хорошо! Только бы он был спокоен и весел! - Она все время плакала и крестилась.

Вечером мы с Варварой Михайловной снова приехали в Ясную Поляну. Когда я рассказывала отцу о примирении с матерью, в спальне было темно, но мне казалось, что он плакал.

Таня и Сережа уехали.

Несколько дней было спокойно. Мать согласилась на то, чтобы приехал Чертков. Но как только он вошел в дом, она снова стала нервничать, подслушивать.

10 октября был Наживин. Говорили о смерти его дочери. Ее хоронили без церковных обрядов. Наживин рассказывал о том, что ему это было тяжело, не хватало чего-то.

- Что тут важного, - сказал отец, - это жизни не касается, умерла похоронили, засыпали землей. И это совершенно безразлично, все равно как безразлично, какие сапоги надеть или каким мылом вымыться. Важно воспоминание о человеке, память о нем, а эти обрядности ничего общего с жизнью не имеют, и это не нужно мне и не важно. Старуха молится Царице небесной, я ее уважаю, но мне это не нужно. Я уже переродился. У меня дочь Маша умерла, я вспоминаю ее духовную личность, и она мне близка, я ее люблю, не забыл, а как ее хоронили, я не помню, мне это все равно!

Наживин почему-то вспомнил смерть Сократа.

- Это такое счастье, - сказал отец, - умереть как Сократ. Я не сам убиваю себя, а мне велели выпить яд и я его пью, не могу не выпить. Какое это счастье! - Голос его задрожал.

А когда Наживин стал ему говорить о несправедливости посланного ему горя, отец сказал:

- Тут вопрос в вашей исключительной любви к дочери. Это грех ваш и мой наше исключительное отношение к дочерям. И если закопают мою Машу, мне жалко, а если закопают какую-нибудь Матрешку, мне все равно. Я должен стремиться к тому, чтобы мне Матрешку было так же жалко, как мою Машу. Как и во всем, это идеал, и чем больше я приближусь к нему, тем лучше.

12 октября все началось сначала. Забыты были обещания, отцовская болезнь. Мать умоляла его уничтожить завещание, она становилась на колени, целовала его руки. Она говорила всем, что если отец умрет, оставив завещание, она сумеет доказать его слабоумие, идиотизм.

Когда 17-го утром я вошла к отцу, он с горькой усмешкой показал мне письмо от матери.

- Посмотри-ка, мне угощение, прочти!

Я развернула письмо.

"Ты каждый день меня, как будто участливо, спрашиваешь о здоровье, - о том, как я спала, а с каждым днем новые удары, которыми сжигается мое сердце, сокращают мою жизнь и невыносимо мучают меня и не могут прекратить моих страданий. Этот новый удар, злой поступок относительно лишения авторских прав твоего многочисленного потомства, судьбе угодно было мне открыть, хотя сообщник в этом деле не велел тебе его сообщать семье. Он грозил напакостить мне и семье и блестяще исполнил, выманив у тебя эту бумагу с отказом. Правительство, которое во всех брошюрах вы с ним всячески отрицали и бранили, будет по закону отнимать у наследников последний кусок хлеба и передавать его Сытину и разным богатым типографиям и аферистам, в то время, как внуки Толстого, по его злой и тщеславной воле, будут умирать с голоду. Правительство же, государственный банк хранит его дневники от жены Толстого, Христианская любовь последовательно убивает разными поступками самого близкого (не в твоем, а в моем смысле) человека - жену, со стороны которой все время поступков злых не было никогда и теперь, кроме самых острых страданий, тоже нет. Надо мной же висят и впредь разные угрозы. И вот, Левочка, ты ходишь молиться на прогулке, помолясь, подумай хорошенько о том, что ты делаешь под давлением этого злодея, потуши зло, пробуди свое сердце к любви и добру, а не к злобе и дурным поступкам, забудь тщеславие и гордость (по поводу авторских прав), потуши ненависть ко мне, к человеку, который отдал тебе всю жизнь и любовь.

Если тебе внушили, что мной руководит корысть, то я лично официально готова, как дочь Таня, отказаться от прав наследства мужа. На что мне? Я очевидно скоро так или иначе уйду из жизни, но меня берет ужас, если я переживу тебя, какое может возникнуть зло на твоей могиле и в памяти детей и внуков.