Выбрать главу

А тетя Маша отозвала Душана Петровича и меня и просила нас в случае, если Лев Николаевич соберется ехать утром, непременно прислать ей сказать об этом, не стесняясь временем. Мы обещали исполнить ее просьбу и пошли вместе с отцом в гостиницу. Елизавета Валериановна Оболенская пошла с нами.

Придя домой, отец сказал, что хочет быть один. В номере было душно. Он отворил форточку и сел к столу писать письма.

Мы же пошли в номер к Душану Петровичу, достали путеводитель, раскрыли карту и стали на всякий случай обсуждать, куда ехать. Я чувствовала, что привезенные мною вести до такой степени встревожили отца, что он может всякую минуту собраться и уехать дальше.

Открытая форточка в его комнате беспокоила меня, я раза два входила к нему, спрашивая, не позволит ли он закрыть.

- Нет, мне жарко, оставь, - каждый раз отвечал он мне. Он что-то писал, и видно было, что я нарушала ход его мыслей.

Через некоторое время я просила Душана Петровича пойти к нему, но отец сказал, чтобы его оставили в покое. Через полчаса он пришел к нам, неся в руках письмо.

- Я написал мам?, - сказал отец, - пошли следующей почтой.

Вот это письмо:

"31 октября 1910 года.

Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом на время положении, а главное - лечиться. Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение, и если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власти над собой, делают для меня немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя, никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было все то, чего ты желаешь, - теперь мое возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.

Я провел два дня в Шамордине и Оптиной и уезжаю. Письмо мое пошлю с дороги. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимой разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твое - я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнять то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний, требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это.

Прощай, милая Соня. Помогай тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права. И мерить ее по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, которые нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо. Л.Т.".

Мы сидели за столом и смотрели в раскрытую карту. Форточка была отворена. Я хотела затворить ее.

- Оставь! - сказал отец. - Жарко. Что это вы смотрите?

- Карту, - сказал Душан Петрович, - если ехать, надо знать куда.

- Ну, покажите мне.

И мы все, наклонившись над столом, стали совещаться, куда ехать. Воспользовавшись этим, я незаметно для отца одной рукой прихлопнула форточку. Он был разгорячен и мог легко простудиться.

Предполагали ехать до Новочеркасска. В Новочеркасске остановиться у Елены Сергеевны Денисенко*, попытаться взять там с помощью Ивана Васильевича** заграничные паспорта и, если удастся, ехать в Болгарию. Если же не удастся на Кавказ, к единомышленникам отца.

Разговаривая так, мы незаметно для себя все более и более увлекались нашим планом и горячо обсуждали его.

- Ну, довольно, - сказал отец, вставая из-за стола. - Не нужно делать никаких планов, завтра увидим.

Ему вдруг стало неприятно говорит об этом, неприятно, что он вместе с нами увлекся и стал строить планы, забыв свое любимое правило: жить только настоящим.

- Я голоден, - сказал он. - Чего бы мне поесть?

Мы с Варварой Михайловной привезли с собой геркулес, сухие грибы, яйца, спиртовку и живо сварили ему овсянку. Он ел с аппетитом, похваливая нашу стряпню. Об отъезде больше не говорили. Отец только несколько раз тяжело вздохнул и на мой вопросительный взгляд сказал:

- Тяжело.

У меня сжималось сердце, глядя на него: такой он был грустный и встревоженный. Мало говорил, вздыхал и рано ушел спать.

Мы тотчас же разошлись по своим комнатам и, так как очень устали от дороги, уснули как убитые.

Около четырех часов утра я услыхала, что кто-то стучит к нам в дверь. Я вскочила и отперла. Передо мной, как и несколько дней тому назад, стоял отец со свечой в руках. Он был совсем одет.

- Одевайся скорее, мы сейчас едем! - сказал он. - Я уже начал укладывать вещи, пойди помоги мне.

Он плохо спал, его мучило, что местопребывание его будет открыто. В четыре часа он разбудил Душана Петровича, послал за ямщиками, которых мы на всякий случай оставили ночевать на деревне. Он не забыл распорядиться и о лошадях для нас и послал служку монастырской гостиницы за местным ямщиком.

Помня обещание, данное мною тете Маше, я тотчас же послала за ней. Было совсем темно. При свете свечи я торопливо собирала вещи, завязывала чемоданы. Пришел Душан Петрович. Козельские ямщики подали лошадей, нашего же ямщика с деревни все еще не было. Я просила отца уехать, не дожидаясь нас. Он очень волновался, несколько раз посылал на деревню за лошадьми и, наконец, решил ехать, не дожидавшись тети Маши и Е.В.Оболенской, которым написал следующее письмо:

"Шамординский монастырь. 31 октября 1910 года 4 ч. утра.

Милые друзья, Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите нас, меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал бы к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой уезжаю. Уезжаем мы так непредвиденно, потому что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна. А поезд только один, в восьмом часу. Прости меня, если я увезу твои книжечки и "Круг чтения"; я пишу Черткову, чтобы он выслал тебе "Круг чтения" и "На каждый день". А книжечки возвращу. Целую вас, милые друзья, и так радостно люблю вас. Л.Т.".

Минут через десять после отъезда отца и Душана Петровича подъехала тетя Маша

- Где Левочка?

- Уехал.

- Ах, Боже мой, Боже мой, и мы не простились! Ну, что ж делать, что делать, только бы ему было хорошо!

Она села на лавочку на крыльце. Все молчали.

- Пускай Соня приедет сюда, я сумею ее встретить, - вздохнув, сказала она.

Она была очень грустна, но тверда духом и думала только о том, чтобы было лучше для отца.

А между тем лошадей из деревни все еще не было. Мы с Варварой Михайловной ужасно волновались и почти уже не надеялись поспеть на поезд. Но вот приходит ямщик пешком без лошадей.

- Где же лошади?

- Да у меня, барышня, экипаж сломан.

- Боже мой, Боже мой, что же делать?

"До поезда осталось два часа, дорога пятнадцать верст - ужасная. Опоздали!" - подумала я.

- Что у тебя есть? Телега есть?

- Как не быть? Телега есть, бричка есть, только не на рессорах.

- Ах, все равно, только скорее, скорее запрягай, голубчик, милый... Скорее, скорее, ради Бога скорее!

Не знаю, понял ли этот милый человек мое положение, заметил ли мое отчаяние, но не прошло и пятнадцати минут, как пара лохматых, сытых маленьких лошадок стояла у подъезда. Всю дорогу мужичок погонял своих лошадей. Они были все в мыле, он уже не хлестал их, а только с жалостью и отчаянием в голосе понукал: