Выбрать главу

- Что, Саша?

- Да что ж, нехорошо. - Слезы были у меня на глазах и в голосе.

- Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе.

К ночи стало легче. Поставили градусник, жар быстро спадал, и ночь отец спал хорошо.

Разумеется, никто из нас не раздевался и мы по очереди сидели у постели отца, наблюдая за каждым его движением. Среди ночи он подозвал меня и сказал:

- Как ты думаешь, можно будет нам завтра ехать?

Я сказала, что, по-моему, нельзя, придется в самом лучшем случае переждать еще день. Он тяжело вздохнул и ничего не ответил.

- Ах, зачем вы сидите? Вы бы шли спать! - несколько раз в течение ночи обращался он к нам.

Иногда он бредил во сне:

- Удрать... Удрать... Догонять...

Он просил не сообщать в газеты про его болезнь и вообще никому ничего не говорить о нем. Я успокаивала его.

На другой день, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние довольно бодрое. Отец все время разговаривал о том, что надо ехать дальше. Его очень беспокоило, что могут узнать, где он, и он, подозвав меня, продиктовал следующую телеграмму Черткову: "Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите".

Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него то, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной и продолжительной. Я чувствовала, что на мне лежит громадная ответственность; я считала себя обязанной известить семью, как я обещала, в случае болезни отца. Вот почему я спросила, желает ли он, чтобы я дала знать семье, если болезнь окажется продолжительной и серьезной. Отец очень встревожился и несколько раз убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни.

- Черткова я желал бы видеть, - прибавил он.

Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания: "Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться вами. Фролова" [Мой псевдоним]. Через несколько часов я получила ответ, что Чертков будет на следующий день утром в Астапове.

В это же утро отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжку: "Бог есть неограниченное все, человек есть только ограниченное проявление Бога". Я записала и ждала, что он будет диктовать дальше.

- Больше ничего.

Он полежал некоторое время молча, как бы обдумывая что-то, и потом снова подозвал меня.

- Возьми записную книжку и перо и пиши:

"Или еще лучше так: Бог есть то неограниченное все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлением (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.

Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше истинно существует.

Бога мы признаем только через сознание. Его проявления в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни, основанные на нем, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого Бога, и в руководстве в своей жизни, основанном на этом сознании".

Через некоторое время он снова позвал меня и сказал:

- Теперь я хочу написать Тане и Сереже.

Его, очевидно, мучило то, что он просил меня не вызывать их телеграммой, и он хотел им объяснить, почему не решается увидеть их.

Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступавших к горлу слез, и минутами я едва могла расслышать его голос, так тихо, тихо он говорил. Я записала стенограммой, потом переписала и принесла ему подписать.

"Милые мои дети Таня и Сережа!

Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мам? было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому я служил последние сорок лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю - ошибаюсь или нет - его важность для всех людей, и для вас в том числе.

Благодарю вас за ваше хорошее отношение ко мне. Не знаю, прощаюсь ли или нет, но почувствовал необходимость высказать то, что высказал.

Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысла твоей жизни и не дадут руководства в поступках; а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из нее неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю это.

Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви. Любящий вас отец Лев Толстой".

- Ты им передай это после моей смерти, - сказал он и опять заплакал.

С девяти часов снова начался озноб и жар стал увеличиваться. Он очень стонал, метался, жаловался на головную боль. К четырем часам температура была уже 39,8.

Несколько раз приходил железнодорожный врач, но он мало внушал нам доверия, а главное, он всегда приходил со своей скучной, болтливой и бестактной женой, которая нас очень тяготила. В конце концов мы старались отклонять его посещения.

Начальник станции, Иван Иванович Озолин, милейший человек, помощь, доброту и сердечную отзывчивость которого я никогда не забуду, все время между служебными обязанностями помогал нам. Своих трех маленьких детей Озолины поместили в крошечную комнатку, что, впрочем, мало огорчало их. Все время были слышны их веселые голоса и смех, а самая маленькая девочка что-то напевала верным, звучным голоском. Я слушала звуки этого веселого наивного напева, и мне становилось еще грустнее: так велик был контраст между беззаботными, радостными звуками и тем тяжелым, удрученным настроением, в котором мы находились.

В этот день отец позвал к себе Ивана Ивановича Озолина и его жену, благодарил их за гостеприимство и расспрашивал про детей, сколько их, какого возраста. Озолины вышли из комнаты с растроганными, радостными лицами.

Вечером случилась беда, которая могла бы иметь очень дурные последствия. Мы заметили, что пахнет угаром, и у всех нас разболелись головы. Когда Варвара Михайловна взглянула в печь, то увидала в ней большое тлевшее полено. Прислуживавшая нам девушка положила сушить его на лучинки. Труба была уже закрыта. Мы сейчас же открыли трубу, отворили форточку в соседней комнате и даже в комнате отца, загородив постель ширмами и закрывши его с головой.

Когда Душан Петрович вместе с станционным врачом выслушал отца, он нашел в легких хрипы. Началось воспаление. Кроме того, нас сильно встревожили появившийся кашель и ржаво-кровяная мокрота.

Посоветовавшись, мы решили послать телеграмму Сереже с просьбой вызвать к нам доктора Никитина. Мне было тяжело решиться на этот шаг, я обещала отцу никого не вызывать к нему. Но, с другой стороны, я не могла взять на себя ответственность и не вызвать хорошего, знающего врача. После больших колебаний я послала срочную телеграмму брату Сергею, чтобы он привез врача.

Позднее вечером температура немного понизилась - 37,3, хотя отец постоянно стонал и просил пить.

По-видимому, настроение у него было очень подавленное.

В ночь с 1-го на 2-е ноября жар поднялся и к пяти часам утра второго достиг 39,1. Сердце работало слабо, пульс 90 с перебоями, дыханье 38-40. Все время отца мучила страшная жажда. Попросив чашку чая с лимоном, он с большим удовольствием ее выпил и сказал:

- Вот как хорошо, может быть, легче станет.

Я поила его с маленькой ложечки, он попросил принести ложку побольше:

- Уж очень маленькая, мало попадает.