Выбрать главу

Я сказала, что заперта.

- Странно, а я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.

Мы сказали, что этого не может быть, потому что из коридора в сенцы дверь также заперта.

Видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь.

Мы с Варварой Михайловной взяли плед и завесили ее.

- Ах, вот теперь хорошо, - с облегчением сказал отец. Повернулся к стене и на время затих.

Появился еще новый зловещий признак. Отец не переставая перебирал пальцами. Он брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края, потом обратно, и так без конца. Это ужасно встревожило меня. Я вспоминала Машу...

Временами отец лежал совершенно неподвижно, молчал, даже не стонал и смотрел перед собой. В этом взгляде было для меня что-то новое, далекое. "Конец" - мелькало у меня в голове.

Иногда он старался что-то доказать, выразить какую-то свою неотвязную мысль. Он пробовал говорить, но чувствовал, что говорит не то, громко стонал, охал.

- Ты не думай! - сказала я ему.

- Ах, как не думать, надо, надо думать.

И он снова старался сказать что-то, метался и страдал.

Измучившись, он заснул. Проснулся около трех часов как будто в более спокойном состоянии и попросил пить. Варвара Михайловна принесла ему чаю с лимоном. Когда она вышла из комнаты, он, обратившись ко мне, сказал:

- Какая Варечка хорошая сиделка, только женщины умеют так ухаживать!

Я предложила ему умыться. Он согласился. Я взяла теплой воды, прибавила туда одеколону и стала ваткой обмывать его лицо. Он улыбался, жмурился, лицо было ласковое и спокойное, по-видимому, ему было очень приятно это обтирание. Когда я кончила обтирать одну сторону, он повернулся к мне другой и ласково сказал:

- Ну, теперь другую, и уши не забудь помыть.

Несколько часов он провел спокойно. Мы снова ободрились и стали надеяться.

Ввиду того, что требовалось постоянное присутствие врача, Семеновский не всегда мог приезжать, а Душан Петрович был измучен волнениями и бессонными ночами, я предложила Никитину вызвать на помощь доктора Григ. Моис. Беркенгейма. Он охотно согласился.

К вечеру снова начался бред, и отец просил, умоляя нас понять его мысль, помочь.

- Саша, пойди, посмотри, чем это кончится, - говорил он мне.

Я старалась отвлечь его.

- Может быть, ты хочешь пить?

- Ах, нет, нет... Как не понять... Это так просто.

И снова он просил:

- Пойдите сюда, чего вы боитесь, не хотите мне помочь, я всех прошу...

Чего бы я ни дала, чтобы понять и помочь!

Но сколько я ни напрягала мысль, я не могла понять, что он хочет сказать. Он продолжал говорить что-то невнятное.

- Искать, все время искать...

В комнату вошла Варвара Михайловна. Отец привстал на кровати, протянул руки и громким радостным голосом, глядя на нее в упор, крикнул:

- Маша! Маша!

Варвара Михайловна выскочила из комнаты испуганная, потрясенная.

Всю ночь я не отходила от отца. Он все время метался, стонал, охал. Снова просил меня записывать. Я брала карандаш, бумагу, но записывать было нечего, а он просил прочитать свои слова.

- Прочти, что я написал. Что же вы молчите? Что я написал? - повторял он, возбуждаясь все более и более.

В это время мы старались дежурить по двое, но тут случилось, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг сильным движением он привстал на подушках и стал спускать ноги с постели. Я подошла.

- Что тебе, пап?ша?

- Пусти, пусти меня! - и он сделал движение, чтобы сойти с кровати.

Я знала, что если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, я всячески пробовала успокоить его, но он изо всех сил рвался от меня.

- Пусти, пусти, ты не смеешь меня держать, пусти!

Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещания и просьбы не действовали, а силой его удерживать у меня не хватало духа, я стала кричать:

- Доктор, доктор, скорее сюда!

Кажется, в это время дежурил доктор Семеновский. Он вошел вместе с Варварой Михайловной, и нам удалось успокоить отца. Видно было, что он ужасно страдал.

Я разбудила Владимира Григорьевича, который стал читать отцу, как и в предыдущую ночь, "Круг чтения", и он затих, только изредка охал и икал. Утром он усталым, измученным голосом сказал:

- Я очень устал, а главное, вы меня мучаете.

В этот день из Москвы приехал Беркенгейм и привез, как мы его просили в телеграмме, новую кровать. Та, на которой лежал отец, была очень старая, плохая, с испорченными, выпирающими пружинами. Никитин предложил отцу перейти на новую кровать, но он отказался. За последние дни он вообще неохотно исполнял то, что требовали доктора. Он уже не только не просил мерить температуру, но с трудом соглашался на это. Ему хотелось полного покоя и было неприятно, когда его тревожили.

Через некоторое время он все-таки позволил себя перенести на другую кровать, сказавши Никитину ласковым голосом:

- Ну, перенесите меня, если это доставит вам удовольствие.

Беркенгейм был в комнате, когда устанавливали кровать. Отец следил глазами за тем, что делали, потом вдруг спросил:

- Кто со мной не здоровался?

И когда ему сказали, что все поздоровались, он сказал:

- Нет, кто-то не поздоровался.

Тогда Григорий Моисеевич, не решавшийся побеспокоить отца, подошел к нему. Отец ласковым голосом сказал:

- Спасибо вам, голубчик.

Беркенгейм поцеловал руку отца и, зарыдав, вышел из комнаты. Хотя Григорий Моисеевич меньше Никитина и других врачей надеялся на хороший исход болезни, он хлопотал больше всех. Он потребовал, чтобы из комнаты отца были вынесены все оставшиеся картины и мягкая мебель. Он сейчас же велел мне сварить овсянку и пробовал хоть понемногу давать ее отцу. Он привез с собой из Москвы кефир, и отец, узнав об этом, попросил дать ему и выпил полстакана. Сваривши овсянку и смешавши ее с желтком так, как это всегда делал отец дома, я принесла ее. Нас всех очень обрадовало и утешило, когда отец немного поел. Пока мы были погружены в уход за отцом, следя за малейшими ухудшениями и улучшениями, то падая духом, то снова ободряясь, за стенами нашего дома кишмя кишели корреспонденты, ловя каждое слово, телеграфисты не успевали отправлять подаваемые телеграммы. Их было столько, что срочные телеграммы шли, как обыкновенные. Киносъемщики поминутно снимали все, что только могли: мою мать, братьев, наш домик, станцию. Приехал старец из Оптиной пустыни - отец Варсанофий и просил всех моих родных пустить его к отцу для того, чтобы вернуть его перед смертью "в лоно православной церкви".

Все это до меня доносилось из разговоров окружающих, но один раз я тоже чуть не попала в кинофильму. Гольденвейзер, дежуривший в сенях, позвал меня, сказав, что на крыльце стоит моя мать и просит выйти к ней на минутку, чтобы расспросить о здоровье отца. Я вышла на крыльцо и стала отвечать на ее вопросы, но она попросила меня пустить ее в сени, клянясь, что в дом она не войдет. Я собиралась отворить дверь, как вдруг услыхала треск и, обернувшись, увидала двух киносъемщиков, вертевших ручку аппарата. Я замахала руками, закричала, прося их перестать снимать и, обратившись к матери, просила ее сейчас же уйти.

- Вы меня не пускаете к нему, - ответила она на мои упреки, - так пускай хоть люди думают, что я у него была!

С тяжелым камнем на сердце вернулась я в наш домик!

А Душан Петрович писал тетушке Марии Николаевне в Шамордино:

"Вчера мне С.А. сказала, что больше от Льва Николаевича не отстанет. Если Лев Николаевич выздоровеет, в чем Софья Андреевна почти не сомневается, и если уедет на юг, за границу, она за ним, не пожалеет 5000 руб. сыщику, который будет за Львом Николаевичем следить, куда поедет. Это вам сообщаю не ради осуждения Софьи Андреевны, а ради характеристики.

Вчера и сегодня строчили ее речи пять корреспондентов (2 русских, 3 еврея), которые ходили к ней в вагон. Софья Андреевна говорила им вроде того, что Лев Николаевич уехал ради рекламы".