Выбрать главу

Мы с сестрой Таней сидели около отца. Он все время икал. Таня спросила меня, не дать ли ему что-нибудь выпить.

- Как, должно быть, мучительна ему эта икота, - прибавила она.

- Нет, совсем не мучительна, - сказал он, услыхав наш разговор.

Днем мы все сидели в столовой. Около отца были Таня и доктор Семеновский. Сестре показалось, что отец среди бреда сказал слово: "Соня" или "сода". Она не расслышала и переспросила:

- Ты хочешь видеть Соню?

Отец ничего не ответил и отвернулся к стене.

Когда доктора ставили компресс, брат Сергей сказал, что, кажется, компресс плохо поставлен. Отец спросил:

- Что, плохо дело?

- Не плохо дело, а плохо компресс поставлен, - ответил брат.

- А, а, а!

В этот день положение резко изменилось к худшему. Все сознавали, что надежды почти нет. Мне же казалось, что лечение - впрыскивания, кислород, клизмы, все это бесполезно и только нарушает покой отца, мешает той внутренней работе, которой он был весь поглощен, готовясь к смерти.

Вечером отец спокойно уснул. Когда он проснулся, я предложила ему умыться. Он сказал:

- Пожалуй, вымой.

И когда я обтирала ему усы и бороду, он ловил ватку губами и старался забрать ее в рот. Вероятно, во рту сильно сохло. Окончив, я просила его поесть. Он сначала отказался, но потом согласился и съел полстаканчика овсянки и выпил миндального молока.

Ночь с 5-го на 6-е прошла сравнительно спокойно. К утру температура 37,3, сердце слабо, но лучше, чем накануне. Все доктора, кроме Беркенгейма, который все время смотрел на болезнь безнадежно, ободрились и на наши вопросы отвечали, что хотя положение серьезно, надежда еще есть.

В 10 часов утра приехали вызванные из Москвы моими родными и докторами врачи Щуровский и Усов.

Увидав их, отец сказал:

- Я их помню.

И потом, помолчав немного, ласковым голосом прибавил:

- Милые люди.

Когда доктора исследовали отца, он, очевидно, приняв Усова за Душана Петровича, обнял и поцеловал его, но потом, убедившись в своей ошибке, сказал:

- Нет, не тот, не тот.

Щуровский и Усов нашли положение почти безнадежным.

Да я знала это и без них, хотя с утра все ободрились, но я уже почти не надеялась. Все душевные и физические силы сразу покинули меня. Я едва заставляла себя делать то, что было нужно, и не могла уже сдерживаться от подступавших к горлу рыданий...

Все слилось в моей памяти в какое-то сплошное страдание*.

В этот день он точно прощался со всеми нами. Около него с чем-то возились доктора. Отец ласково посмотрел на Душана Петровича и с глубокой нежностью сказал:

- Милый Душан, милый Душан!

В другой раз меняли простыни, я поддерживала отцу спину. И вот я почувствовала, что его рука ищет мою руку. Я подумала, что он хочет опереться на меня, но он крепко пожал мне руку один раз, потом другой. Я сжала его руку и припала к ней губами, стараясь сдержать подступившие к горлу рыдания.

В этот день отец сказал нам с сестрой слова, которые заставили меня очнуться от того отчаяния, в которое я впала, заставили вспомнить, что жизнь для чего-то послана нам и что мы обязаны, независимо от каких-либо обстоятельств, продолжать эту жизнь, по мере слабых сил своих стараясь служить Пославшему нас и людям.

Кровать стояла среди комнаты. Мы с сестрой сидели около. Вдруг отец сильным движением привстал и почти сел. Я подошла.

- Поправить подушки?

- Нет, - сказал он, твердо и ясно выговаривая каждое слово, - нет. Только одно советую помнить, что на свете есть много людей, кроме Льва Толстого, а вы смотрите только на одного Льва.

И снова опустился на подушки.

Это были последние слова, обращенные к нам.

Положение сразу ухудшилось. Деятельность сердца сильно ослабела, пульс едва прощупывался, губы, нос и руки посинели, и лицо как-то сразу похудело, точно сжалось. Дыханье было едва слышно. Все думали, что это конец.

Но доктора все еще не теряли или делали вид, что не теряют надежды. Они что-то впрыскивали, давали кислород, клали горячие мешки к конечностям, и жизнь снова стала возвращаться. Пульс стал сильнее, дыханье глубже.

Никитин держал мешок с кислородом. Отец отстранил его.

- Это совершенно бесполезно, - сказал он.

Вечером кто-то сказал мне, что меня желает видеть отец Варсанофий. Все родные и доктора наотрез отказали ему в просьбе видеть отца, но он все же нашел нужным обратиться с тем же и ко мне. Я написала ему следующее письмо:

"Простите, батюшка, что не исполняю Вашей просьбы и не прихожу беседовать с Вами. Я в данное время не могу отойти от больного отца, которому поминутно могу быть нужна. Прибавить к тому, что вы слышали от всей нашей семьи, я ничего не могу.

Мы - все семейные - единогласно решили впереди всех соображений подчиняться воле и желанию отца, каковы бы они ни были. После его воли мы подчиняемся предписанию докторов, которые находят, что в данное время что-либо ему предлагать или насиловать его волю было бы губительно для его здоровья. С искренним уважением к Вам Александра Толстая. 6 ноября 1910 г. Астапово".

На это письмо я получила от отца Варсанофия ответ, который я здесь привожу:

"Ваше Сиятельство,

Достопочтенная графиня Александра Львовна. Мир и радование желаю Вам от Господа Иисуса Христа.

Почтительно благодарю Ваше Сиятельство за письмо Ваше, в котором пишете, что воля родителя Вашего для Вас и всей семьи Вашей поставляется на первом плане. Но Вам, графиня, известно, что граф выражал сестре своей, а Вашей тетушке монахине матери Марии желание видеть нас и беседовать с нами, чтобы обрести желанный покой своей душе, и глубоко скорбел, что это желание его не исполнилось. Ввиду сего почтительно прошу Вас, графиня, не отказать сообщить графу о моем прибытии в Астапово и, если он пожелает видеть меня хоть на две-три минуты, то я немедленно приду к нему. В случае же отрицательного ответа со стороны графа, я возвращусь в Оптину пустынь, предавши это дело воле Божьей.

Грешный игумен Варсанофий, недостойный богомолец Ваш.

1910 год ноября 6-го дня. Астапово".

На это письмо я уже не ответила. Да мне было и не до того.

Нам всем казалось, что состояние отца лучше, и снова вспыхнула надежда. Ставили клизму из соляного раствора.

Отцу было неприятно всякий раз, как его тревожили доктора, что он несколько раз выражал. Когда Никитин предложил ему ставить клизму, говоря, что от этого пройдет икота, отец сказал:

- Бог все устроит.

В другой раз он сказал:

- Все это глупости, все пустяки, к чему лечиться.

Вечером в столовую пришли братья доктора. Щуровский много говорил с Владимиром Григорьевичем о болезни отца, причем не отчаивался. Он находил, что силы у отца еще есть.

Затем все разошлись спать, и остались только Беркенгейм и Усов.

Я заснула. Меня разбудили в десять часов. Отцу стало хуже. Он стал задыхаться. Его приподняли на подушки, и он, поддерживаемый нами, сидел, свесив ноги с кровати.

- Тяжело дышать, - хрипло, с трудом проговорил он.

Всех разбудили. Доктора давали ему дышать кислородом и предложили делать впрыскивание морфия. Отец не согласился.

- Нет, не надо, не хочу, - сказал он.

Посоветовавшись между собой, доктора решили впрыснуть камфару для того, чтобы поднять деятельность ослабевшего сердца.

Когда хотели сделать укол, отец отдернул руку. Ему сказали, что это не морфий, а камфара, и он согласился.

После впрыскивания отцу как будто стало лучше. Он позвал Сережу.

- Сережа!

И когда Сережа подошел, сказал:

- Истина... Я люблю много... Как они...

Это были его последние слова. Но тогда нам казалось, что опасность миновала. Все успокоились и снова разошлись спать, и около него остались одни дежурные.

Все эти дни я не раздевалась и почти не спала, но тут мне так захотелось спать, что я не могла себя пересилить. Я легла на диван и тотчас же заснула, как убитая.

Меня разбудили около одиннадцати. Собрались все. Отцу опять стало плохо. Сначала он стонал, метался, сердце почти не работало. Доктора впрыснули морфий, отец спал до четырех с половиной утра. Доктора что-то еще делали, что-то впрыскивали. Он лежал на спине и часто и хрипло дышал. Выражение лица было строгое, серьезное и, как мне показалось, чужое.