Выбрать главу

В попытке объяснить Борису, почему не откликаюсь на его чувство, я как-то написала что-то вроде новеллы об отношениях со Временем. Сюжет был наивный. Она живёт в лачуге, у моря. В дверь постучался пришелец. Спросил, не найдётся ли у неё весла – заменить сломанное. Они как бы «узнали» друг друга. Он стал звать её с собой к скале в море, у которой любил бывать, слушать, как об неё разбиваются волны, как кричат бакланы и чайки. Но её не оставляла боль утраты любимого человека, и она отказалась с ним плыть.

Я хотела разобраться в сути этой невнятицы. И неожиданно ко мне пришло воспоминание об одной из теософских книг Кржижановской, которую я в юности брала читать из домашней библиотеки любимой подруги Ниночки Изенберг. Там никак не могла разрешиться схожая ситуация: он любит её, а она относится к нему разве что с интересом и любопытством. Не более. Их встреча в следующем воплощении ничего не изменяла. В третьем – также. И только в последующем, четвёртом воплощении в материальной природе обоих, как в некой знаковой системе, что-то смещалось и помехи устранялись сами собой. Выпутавшись из тенёт памяти, этот мистический сюжет предложил себя в расшифровщики тайны.

Но далее меня поразил уже сам Борис. В день моего рождения по дороге на работу он вручил мне какой-то прямоугольный, завёрнутый в ткань предмет, около метра в длину. Раскутав его дома, я поставила на стол написанную им картину. Более половины левой её стороны было отдано вскипающим, лучисто-зелёным морю и небу. В опровержение незатейливого сюжета моей новеллы, справа, вместе, плечом к плечу были обозначены не слишком чёткие поясные портреты мужчины и женщины. Мужчина держал в руках весло. Поразительно было то, что, при некотором сходстве персонажей с ним и со мной, в облик обоих Борисом были внесены чуткие поправки, в корне менявшие моё восприятие и его, и себя. Я неотрывно смотрела и не могла понять: как такое может быть? Борис не был тогда профессиональным художником, не в полной мере владел рисунком и цветом. Картина вообще была не завершена. Какой же непостижимый инстинкт помог ему отыскать в воображении черты, которые один хотел бы видеть в другом? Будто он изобразил себя приемлемым для меня, а мне придал ту внутреннюю пластику и тот овал лица, в которых было выражено что-то сугубо моё. И я ведь не делилась с ним содержанием романа Кржижановской! Его личное художническое чутье на обе лопатки опрокидывало мистику писательницы Кржижановской, и сам Борис представал теперь непознанным явлением.

Ещё до той картины он писал: «Это правда, что люди рождаются уже близкими. В этом нет выдумки. Они могут никогда не встретиться… Я ведь всегда знал, что ты есть. И что отыщу. Найти тебя значило стать собой. Целым. Страх? Он мог быть прежде. Не найти. Пройти мимо. Заплутать по пути к себе-тебе. Уже встретив, не суметь подать знак, не узнать в лицо и остаться неузнанным. Это было бы кошмаром бессмыслицы. Но я слишком хорошо знал, кто мы друг другу. Не в отношениях даже, а по сути…»

«Не в отношениях даже, а по сути»?! Он провидел и этот драматический разлом, двуязычье на развилке «отношений» и «сути». Тайна была и в том, что картина Бориса меня странным образом утешала. При моих тридцати двух годах, прожитых так, как они были прожиты, я если о чем-то ещё и мечтала, так это о единомыслии и единочувствии с другим человеком в некоем условном будущем.

Как бы вынутые из глубин запроволочного мира, эти странные отношения в московском родовом гнезде Бориса представлялись мне несколько иными, чем на Севере. Поубавилась и стала покрываться патиной безусловная вера в то, что Борис любит меня «без памяти». В одном письме, уже из Москвы, я переспросила его: если так сильно любит, как говорит, то – за что? Ответ оказался непредвиденно трезвым, неромантичным: «Спрашиваешь, за что люблю? Какую?.. Ну да, Томушка моя, за силу жизни в тебе, упрямую, яркую, неистребимую. Вот какую люблю. А с остальными Томками, что толкутся в ногах у этой со своими слабостями и неуверенностями или вьются поверх нас с хаосом избытка и раскалённых порывов? С ними кое-как мирюсь, то мучаясь, то смешливо щурясь, знаю, что они побочные, как лишние ветки у дикого дерева, которые пьют соки и хлещут прохожих, пока не усмирит их садовник-разум ножом да лыком. Тогда зацветёт, нальётся, раскинется моя главная Томка и настанет время плодоносить… Хоть и сам я грешил последнее время в сентиментальных излишествах, но если бы спросила, за что не люблю тебя, моя Зорька нежная, сказал бы: „За анархию, чёрт побери! Треба дисциплинки“. Оно хоть и манит пустить сердце враспояску, да роскошь эта не по здешнему житью. Ох! Прости меня, прости… Пробую балагурить, а не получается. Рвётся, рвётся вся душа к тебе: успокоить, всю боль твою выпить, разомкнуть душу твою. От всех и от всего закрыть, чтоб отдохнула птица моя. Если бы я мог быть так же спокоен за тебя сегодня, как спокоен за нас через полтора года…»