– Артистка? – спросил он меня, усевшись.
– Нет. Педагог.
– А что преподаёте?
– Литературу.
– О-о! Мой любимый предмет. А украинских поэтов знаете, любите? Побалуйте каким-нибудь отрывочком…
Узнав, что я никогда не видела Киева, генерал предложил домчать до Крещатика на машине, которая будет его встречать. Пообещал: за полчаса стоянки поезда «успеете не только на град глянуть, но и зайтись от восхищения». Василий Иванович с жаром поддержал затею. Киев мне, разумеется, увидеть хотелось; я почти согласилась. Но когда на подъезде к украинской столице один и другой вышли из купе при всех своих регалиях, оповещавших об их принадлежности к верхам военного сословия, я с ощущением фиктивности ситуации сослалась на какое-то «не могу» и от экстравагантной поездки по Киеву – отказалась. Мир этих людей был мне решительно чужд и незнаком.
С перрона киевского вокзала полковник вернулся с ворохом фруктов и снеди. Прибегнув к обходному манёвру, принялся рассказывать о рождении сына, которого ещё не видел, а только сейчас вот едет в Тирасполь к семье. Но спустя какое-то время предпринял очередной раунд атаки:
– Расскажите: что у вас стряслось на самом деле? Честно: что?
Какое-то из «лиц» попутчика не совпадало с расхожим представлением о военном звании.
– Я должна рассказывать вам, что у меня случилось «на самом деле»?
– Разумеется, не должны. Я прошу об этом… Признаться, сам не знаю почему. Но мне как-то надо знать, что с вами приключилось, и всё тут.
Новая обойма его вопросов была уже явным перебором. И в нарушение здравого смысла я с неожиданным вызовом спросила:
– Слышали про пятьдесят восьмую статью? Так вот, я отсидела солидный срок по этой статье. Идёт третий год, как освободилась. Откуда-то и куда-то еду. Работы нет. Дома нет. Вот такая история.
На собеседника я не глядела. Я хорошо знала, что происходит, когда на подобные расспросы следовал прямой, как шомпол, ответ про 58-ю статью. Чаще всего лицо огорошенного собеседника цепенело, будто ему нанесли личное оскорбление, и он тут же устранялся от дальнейших разговоров вообще. Интонация очередного вопроса моего попутчика оказалась ни на что такое не похожа. С неожиданной и неправдоподобной бережностью он произнёс:
– …Как же вы выдюжили такое?.. Как вынесли?.. Прорвались через это – как?
Что это было – сочувствие? Понимание?
– Не знаю, – ответила я обезоруженно.
Он стал расспрашивать: где сидела? С политическими? Или пришлось соприкасаться с уголовниками? На каких работах была? Есть ли семья? И особенно подробно – об отце:
– Отца – в тридцать седьмом? В каком месяце?
– Двадцать третьего ноября.
– А что знаете о его дальнейшей судьбе?
– Было одно письмо в тридцать восьмом году.
– Откуда?
– Из Магадана.
– …А судьба матери? Сестёр? Но вы-то? Вы?..
И тогда спросила я:
– А вы о себе расскажете?
Во время войны он летал на истребителе. Имел на счету не один сбитый самолёт. На третьем году войны немецким «мессершмиттом» был сбит сам. Самолёт рухнул в болото. С переломами, увечьями, он чудом остался жив. Очень хотел отстоять жизнь. Отчаянно боролся за каждый час, за каждый метр, который удавалось проползти. Компаса не было. Выбравшись из трясины, невдалеке услышал немецкую речь. Понял, что находится в окружении немцев, которые периодически прочёсывали лес. Сливался с буреломом, пережидал. От боли и голода терял сознание. Ночами наугад полз и полз к линии фронта.
– Добрались?
– Добрался.
– А затем? Лазарет?
– Нет. Затем – СМЕРШ! Допросы. Проверки… Авиация – это уже потом, изрядное время спустя. Что-то вы со мной неладное творите, Тамара Владиславовна. Я об этом только двум близким людям рассказывал.
– Я тоже мало кому говорю о своём. Никто, правда, вопросами особенно и не донимает.
– А вы не сожалейте об этом. Так-то оно и лучше. Впрочем, как знать, как знать… Может случиться, что мы с вами когда-нибудь подробнее поговорим о наших отцах…
О наших отцах? Я не ослышалась. Уточняющих вопросов задавать не стоило.
– Вернул я ваше доверие? – спросил он.
– Вернули.
Что-то уже заживало, зарубцовывалось в конце 1952 года, после войны, после проведённых в лагере лет, но ещё не стало зачерствевшей хлебной коркой. Клеточная память о грязи, о голоде, о заскорузлых, окровавленных бинтах, о потерянности и тоске, которые человек испытывал один на один с мёрзлой землёй, под холодными небесами, – была ещё жива. И хотя ташкентский попутчик принадлежал к малознакомому типу людей – внешне уверенный в себе, эдакий хрестоматийно мужественный витязь, – но и сам поезд, и «фон солдафон», и все его регалии после разговора стали как-то несущественны. «Чудом остался жив», «выполз из окружения», «терял сознание», «допросы», «СМЕРШ» – этих и других его слов хватило, чтобы ощутить, что мы рекрутированы нравом одной страны, хорошо перемолоты её историческими бедами. Мы говорили на одном языке.