Старший брат Бориса, актёр драматического театра, великолепно разбирался в живописи, литературе, не говоря о театре. Подкупил, высказав однажды догадку:
– По-моему, тебе страсть как хочется пойти в Третьяковку и попросить меня быть твоим гидом.
О Третьяковке я мечтала действительно «страсть как» ещё с долагерных времён. Не задавая неловких вопросов – «Как?.. Впервые в этом храме искусств?.. И этой библейской истории не знаешь?», – Константин погружал меня в сюжеты знаменитых картин, рассказывал о художниках.
Чуть позже Лида доверительно рассказала, что они с Костей встретились в Польше в 1944 году, когда его привезли раненым с фронта в медсанбат, где она работала медсестрой. Благодарность. Увлечение. Любовь. Но Костя сразу её предупредил: «На меня не рассчитывай. У меня семья. Я семью не брошу». После войны, однако, с женой развёлся, оставил ей и дочери московскую квартиру, и они с Лидой уехали на периферию. Проработав в сибирском театре несколько лет, решили вернуться и обосноваться в Москве. Конкурс в Большой театр был ставкой «на жизнь». От его результатов зависело всё: работа по профессии, московская прописка, получение жилплощади.
Слушая, как Лида разучивает арию Любаши из «Царской невесты» («Вот до чего я дожила, Гри-го-о-рий…»), арию Далилы и другие, как концертмейстер после каждого урока восхищённо ободряет её: «Большому кораблю – большое плаванье», – я не сомневалась в её победе. Ожидание конкурса определяло климат дома. Семья жила в нервном, деятельном напряжении.
За обеденный стол в доме Александры Фёдоровны усаживались, когда все были в сборе. Горячо обсуждались имена членов жюри на предстоящем конкурсе, количество конкурсантов, репертуар Большого театра. Дружно смеялись шуткам Константина. И когда объектом подсмеиваний становилась я, то от неловкости положения в семье сама смеялась, помнится, усерднее прочих. Соседка по квартире отложила мне в пергаментную бумагу порцию крема для лица. Соблазн косметики был велик. Я терпеливо дожидалась, когда Константин и Лида уснут, чтобы за своей ширмой с превеликой осторожностью развернуть громко шуршавший в тишине пергамент. И назавтра, при полном семейном сборе, Константин с бесовским огоньком в глазах обратился ко мне:
– Скажи, дорогуша, а как называются конфеты, которые ты жрёшь по ночам?
От постыдного подозрения у меня, как у шестнадцатилетней, перехватило дыхание, но тридцатидвухлетняя во мне вовремя спохватилась («спасение в юморе») и присоединилась к общему веселью.
Во мне насмерть сражались между собой два безоговорочных чувства: чувство абсолютной правоты совершённого побега и чувство стыда за его непродуманность. Не только возраст, но и вся выучка жизни оказались в этой ситуации не в счёт. Я была похожа на человека, который в диком запале перепрыгнул через улицу, перемахнул с одной крыши на другую, но не знает, как спуститься вниз. Я незамедлительно должна была определить, в какую точку Союза ехать устраиваться на работу. К этому главному разговору – о выборе профессии и места работы – к нам с Александрой Фёдоровной подключился старший брат Бориса.
– Может, медсестрой? Статистиком? Лаборанткой? – перечисляли они мои прежние занятия.
– Нет. Нет.
– Может, окончить педагогические курсы в каком-нибудь провинциальном городе?
– Работать в школе, с детьми? Не разрешат.
Члены семьи наблюдали за мной. Как человеку, оказавшемуся на реке во время ледохода, мне надо было сноровисто выгребать к берегу. Не хватало проворства. Недоставало обоюдной доверительности. Покинув Север, я не ориентировалась ни в чём.
Сама я прекрасно знала, кем хочу быть. Заветной мечтой был – ТЕАТР.
Лагерь грубо врубал в сознание, что работать там, куда тебя поставили – землекопом, тральщиком, укладчиком шпал или грузчиком, – неотвратимость. Мы все подчинялись приказу. Но «щучье веленье» начальства, насильственно направившего меня по наряду в лагерный театр, сверсталось с затаённой потребностью юности: «быть полезной человечеству». Мой первый выход к публике состоялся на щербатых подмостках лагерного клуба. Улавливая при свете керосиновых ламп очертания лиц людей, сражённая замиранием «зала», я пропитывалась жаждой собравшихся зэков услышать мелодию, слово, увидеть спектакль. Желание совместно перечувствовать что-то личное, «вольное» преображало и заключённых, и артистов. Возникавшее между нами и зрителями в зонах созвучие доставляло ни с чем не сравнимую отраду. Ощущение нужности, приток сил, нисходивших на нас «не от мира сего», кружили голову и наполняли душу смыслом. В стремлении служить театру было и наследие Александра Осиповича Гавронского, Коли, атмосферы незабываемого ТЭКа (театрально-эстрадного коллектива). Театр, надо сказать, вообще виделся мне способом существования. Только ему, театру, было под силу согласовывать и стягивать в узел такие полярные состояния, как кошмар и счастье, безобразие и красота, ненависть и любовь.