Из Ленинграда от мамы и от друзей пришли поздравительные телеграммы.
Мне исполнилось двадцать лет. Эрику — двадцать два. Он притягательно улыбался. Был мягок, вкрадчив и полуленив в движениях. Обаяние прикрывало какую-то неявную, лично ему принадлежащую силу.
Вспыхнувшая любовь к нему привела меня в неизвестную праздничную страну. Ждать, слушать, узнавать его шаги, по выражению глаз угадывать желания, поражать его десятками затей и выдумок стало смыслом ежеминутного существования и затмило все остальное. Уверовав в единственность наших с Эриком отношений, я безоглядно вручила ему свою душу.
С бытом освоилась без всякого труда: таскала из колодца воду, мазала кизяком земляные полы, бегала на базар за провизией для всей семьи. Растрафаретив всевозможные тряпочки, наводняла наше жилье «коврами» и салфетками. Сложив вдвое марлю, настрачивала простыни.
В каком бы конце города Эрик ни находился, в обеденный перерыв он прибегал домой. Иногда ради пяти-десяти минут — «проверить: правда ли, что это — правда?». Но если в эти выкроенные минуты он не успевал заглянуть к матери, Барбара Ионовна сердилась. Я считала, что она права, и пеняла Эрику за упущение: конечно же, раньше сын целиком принадлежал ей, она к этому привыкла, и теперь ей больно.
Над старым диваном в общей комнате висела прелестная фотография моей свекрови: она — совсем молоденькая, в белом платье, с белой розой, в день своего первого выезда на бал. Ее ностальгические погружения в отошедшую жизнь вызывали сострадание. Я была преисполнена чувства глубочайшего к ней уважения и участия. Каждый день она вспоминала мужа, надеялась, что он жив. И о чем бы ни говорила, начало было неизменным: «Видел бы меня Толя в этой обстановке!..» Мир измерялся одной мерой: «Толя бы пришел в ужас!», «Толя бы за меня рассчитался!».
Ссыльные, в моем книжном представлении о них, должны были пребывать в кипении мысли, спорах об истине. Я чаяла встретить здесь значительных и умных людей, которые могли бы мне помочь прорваться к зрелости, к ясности, побороть царивший в сознании хаос. Но ссыльные во Фрунзе жили тихо, закрыто, хотя между отъединенными друг от друга людьми завязывались приятельские и дружеские отношения.
В городе я часто спрашивала Эрика: «Кто эта дама? А эта?» Он объяснял: жена, дочь, сестра дипломата, комкора, торгпреда, комдива и т. д. Женщины с дивными лицами и совершенными фигурами смешивались на улицах с коренным населением. Одни еще следили за собой, другие медленно опускались. Одинаково растерянные люди по-разному несли свой крест.
Несхожие по интересам, запросам и целям существования, все фрунзенские ссыльные почитали себя счастливчиками, поскольку местом их ссылки был город.
— Подумайте, одна из жен Тухачевского, с которой он разошелся лет за десять до ареста, — услышала я в одном из разговоров, — та, которая была выслана в кишлак, говорят, отлично держалась, хорошо одевалась, аборигены на нее пальцем показывали, а потом сорвалась, начала пить и теперь совсем спилась…
— А я вчера получила письмо от дочери своей приятельницы, тоже из кишлака, — отвечала собеседница, — пишет, что мать не выдержала и повесилась. Девочка в полном отчаянии. Надо как-то ей помочь. Пошла бы хлопотать, чтобы ее сюда перевели, но боюсь.
«Боюсь!» Сама ссылка, оказывается, не являлась пределом наказания. У факта проклятия имелись «дочерние» муки вроде страха перед внутренними ссылками по Киргизии. Такие перемещения несли с собой нередко смерть.
Вместо активно и энергично пульсирующей мысли высланных, которую здесь надеялась найти, я встретилась с горьким стремлением просто выжить и устоять.
Барбара Ионовна имела свой узкий круг знакомых.
Ее приятель, Николай Михайлович, человек до чрезвычайности аккуратный, чистюля, не уступал, например, ссылочному быту ни одной из своих привычек — сам себе готовил, сервировал стол, заправлял за ворот белоснежную салфетку. «С чувством, толком, расстановкой» праздновал за трапезой в хибаре свое одиночество и казался драматичным и жалким в желании заслониться от всех проблем «формой».
Другая знакомая свекрови, Клавочка, которую все называли «милой», билась над решением вопроса, выходить ли ей замуж. От ее кручины, от снисходительно-одобрительных поддакиваний окружающих ее доводам, что-де бессмысленно ждать мужа, которому предстоит еще сидеть десять лет, тоже исходил щемящий драматизм.