— Тетя Мария, за что меня отец не любил? — отважилась я спросить свою родственницу, будучи уже взрослым и много пережившим человеком.
— Как это не любил? — уставилась она на меня. — Отец очень даже тебя любил.
Тогда что же? Я была не похожа на гордую девочку его суровых дней, повторяющую: «Я б ни йила б» вместо «Есть хочу»? Я с детства слышала от друзей родителей: «Таких замечательных людей, как Владислав Иосифович, больше нет!» Чувствовала и сама: папа был вовсе не злым человеком. И вряд ли разгадка тому, почему он без пощады порол несмышленую еще девчонку, кроется в чем-то однозначном. Возможно, то были издержки фронтовой контузии. А может, таким образом избывалась скопившаяся за годы гражданской войны жестокость. Никто мне этого сейчас уже не объяснит, а мучает это по сию пору. За что? Почему? Не ошибаюсь в одном: я была несвоевременным ребенком.
У каждого в детстве есть свой особый подспудный страх. Я боялась приюта. Само это слово вселяло в меня тайный ужас. Как вкопанная останавливалась я, когда из дома напротив выводили парами детей, одетых в серое. Непростеганные серые сатиновые ватники вместо пальто, серые суконные шапки. Смирным строем шли они в баню или на прогулку. Осенью возвращались из леса с одиноким листиком клена, зимой — с еловыми ветками в руках. Про приютских детей говорили: сироты. Предела мой страх достиг тогда, когда однажды меня наказала мама.
Чтобы вынуть чашку из буфета, надо придвинуть стул, забраться на него и только тогда достать ее из верхней половины. Но гораздо быстрее пойдет дело, если встать одной ногой на ключ, который торчит в нижней дверце буфета, — тогда можно дотянуться до чашки мигом. Так я все и свершаю. Ключ подо мной ломается, я лечу на пол, чашка разбивается. Мама входит в комнату, все это видит и…
— Ты что безобразничаешь? — кричит она. — Сейчас же вон из дома! Одевайся — и марш в приют!
Я не смею верить тому, что слышу.
— Вон; в приют! — не унимается мама, подводит к буфету, отрезает краюху хлеба и протягивает мне. — Это тебе на первый случай. Одевайся и уходи к приютским! — Рука ее властно указывает на дверь.
Меня начинает трясти дрожь. Я уже не плачу, я, кажется, вою. Разумеется, никто меня никуда не выгнал. Но с того момента я перестала верить в безграничность маминой любви, бывшей главной опорой моего существования. Чувство неуверенности, не покидавшее меня затем не один десяток лет, берет начало где-то здесь. Я, шестилетняя, тогда не умела понять, где кончается мама и начинается женщина со своими горестями и несчастьями, которых было предостаточно.
Добрым событием детской жизни стало мамино решение отдать меня в «группу» к француженке. «Француженкой» была русская, Екатерина Ивановна, — жена царского генерала Баланина, перешедшего во время гражданской войны на сторону советской власти. Одна из комнат их квартиры, в которую меня допускали, особенно живо запечатлелась в памяти. Стены там были сплошь увешаны фотографиями дам в широкополых шляпах и военных в мундирах с эполетами. Солнышко ютилось в мякоти кресел, скользило по овальным и круглым полированным рамам. Было заповедно тихо. Молчаливый старик с пышными усами — сам генерал Баланин, — сидя в одном из зачехленных кресел, читал.
Екатерина Ивановна, седая, с высокой прической, одетая в шерстяную бордовую кофточку и длинную черную юбку, учила нас не только французскому языку. Мы, десять-одиннадцать детей, учились писать, считать, склеивать цветной бумагой картон и, обматывая его морской травой, называемой «раффи», сооружали шкатулки и коробочки. Нас обучали реверансам, объясняли, почему не следует громко разговаривать, то есть всему тому, против чего потом восстала школа (за реверансы я в школе неоднократно получала тройки по поведению).
В рождественские дни елка здесь устраивалась обязательно. Собирались и дети, и родители.
В инсценировке басни Крылова «Мышь и Крыса» я в «группе» сыграла свою первую роль. Никто не мог понять, отчего, разучив текст Мыши, я не захотела надевать сшитый для этого персонажа серый балахон. Сама же я не решалась признаться, что он напоминает мне приютское пальто и поэтому так страшен.
Здесь же я получила прозвище «любимчик». Я — «любимчик» Екатерины Ивановны. Ее старческая рука гладит меня по голове, в ее живых глазах теплота. Я плачу ей пылкой привязанностью, преданностью и успехами.
«Группа», однако, просуществовала недолго. Конец ее связан с ничего для меня не значившими тогда словами: «их сослали». Они есть, но как-то не здесь, а далеко. А как же та стена с красивыми фотографиями? Как все будет без Екатерины Ивановны?