Выбрать главу

— Картину?!

Да он выберет «Казнь христиан»! Выберет потому, что в этой, единственной, картине Тоша написала его портрет. И я не имею права отказать. Но и я не могу остаться без этой картины.

Смутно, но я уже понимал, каждая Тошина картина — событие. И я врал себе все эти годы — есть в её картинах выход из беды: надежда в лицах, свет во тьме. Ощущение вечной жизни есть в каждой картине. И я не имею права держать взаперти такое богатство. Я и так виноват перед Тошей — был занят собой, не побеспокоился устроить её выставку.

— Пойдёмте! — сказал я, преодолевая нежелание.

Отца в доме не было. Картины висели.

Висели не так, как при Тоше, и я испугался: вдруг не вспомню, как они висели?!

— Подождите, пожалуйста, — попросил я Артёма и стал перевешивать.

Осторожно касался картин, точно до Тоши дотрагивался, боялся сделать больно. Я знал каждую много лет, но сегодня все их видел в первый раз!

Пятно лица — страх, пятно луны — в луже, под ногой человека. Смутны контуры домов, зыбок контур человека. Лицо повёрнуто к зрителю, испуганно и жалко. Словно в западне человек — в капкане домов, серых, одинаковых. И, словно недобрые глаза, следят за ним окна домов.

И сноп света изнутри картины…

А эта картина — блёстки. Вместо мужчины — блёстки орденов и значков, вместо женщины — украшения в ушах, на груди, на запястьях и пальцах. Всё блестит, а лиц нет.

Ещё картина, тоже странная: то ли люди, то ли тени — полусогнутый в рабском поклоне один перед другим.

Серия таких картин.

Щедрин, Гоголь…

Ещё серия — картины философские. Тут и гора, на которую взбирается старый еврей. Ноги у него в крови, и руки, которыми он цепляется за камни и кустарники, в крови. Он задрал голову, смотрит вверх, а вверху, над горой, — яркий свет: небо подожжено им.

Молодое зелёное поле под восходящим солнцем, у истока поля — крошечный мальчик, распахнувший руки.

Ещё картина: белое, безжизненное пространство, вдалеке очень маленькая сосенка.

— Вот эту, — сказал Артём.

Я совсем забыл о нём и вздрогнул.

Он выбрал «Моисея» — еврея, взбирающегося на гору.

— Послушайте, — взмолился я, — подождите брать, я попробую, я приложу все усилия, я хочу устроить выставку! Я знаю, вы до сих пор любите Тошу, — зачем-то прибавил я. — А насчёт приходить… — Я кинулся в переднюю, снял с гвоздя запасной ключ. — Вот, держите, я очень рад. Приходите тогда, когда захотите.

Он кивнул и протянул мне руку.

Наконец я дома один.

Донельзя измученный, прилёг на диван, закрыл глаза.

Я не ходил с Тошей в театр, когда она звала меня. И не съездил в Ленинград, хотя она очень просила меня. И отказался поехать с ней в Ригу. Я был всегда занят.

Тоша говорила: человек должен быть свободным. «Ты выбираешь дорогу, — говорила Тоша, — и от этого выбора зависит вся жизнь!» «Ты родился художником, — говорила Тоша. — Нам с тобой не нужна карьера, нам с тобой не нужны нужные люди. Умоляю тебя, только пиши. То, что затронет!»

Я лежу, и около меня Тоша. Склонилась, гладит моё лицо, щёки, лоб, шею. Положила голову мне на плечо. Тоша перед мольбертом, и ни меня, ни мира вокруг, ни её самой нет, есть холст, есть рука, водящая по холсту. Её голос звучит из всех углов комнаты, и сверху: «Ты свободен».

А ведь я ни одного часа свободен не был. Меня, часто против воли, вели туда, куда я не хотел идти. И то, что меня вели, то, что я не был свободен, разрушило наши отношения — Тоша плакала из-за меня!

Резко зазвенел звонок.

Кто это может быть? С трудом встаю, иду открывать.

Зверюга?!

Именно Зверюга.

— Гриша, как ты?!

Она бледна, она сильно постарела, я смотрю на неё и не узнаю. Зверюга снимает пальто, снимает шапочку — совсем седая!

— Антонина Сергеевна, — говорю я, — расскажите мне о Тоше. Я совсем ничего не знаю о ней.

Зверюга проходит за мной в комнату и долго стоит посередине, только поворачивается и рассматривает картину за картиной.

— Я тоже не знаю её совсем, — говорит она. — Ты знаешь больше. — Она показывает на картины. — Знаю только то, что каждый день к ней приходили бывшие ученики. Сидели у неё на уроках, в учительской сидели, провожали домой. Вот всё, что я знаю. Знаю, что она любила тебя. Я как-то взялась говорить о тебе — мол, старых друзей забываешь, мол, внешний ты, а по сути — холодный, а она вспыхнула: «Самый добрый, самый внутренний, самый благородный!» Больше я ничего не знаю, ты знаешь!

Снова звенит звонок.

Мы оба вздрагиваем.

Это моя мама.

Бедная мама. За несколько дней она совсем сдала: набрякли веки, щёки всё время мокры.