Выбрать главу

Есть я и Ленинград. Мне спешить некуда. Я свободен. Ни с кем, ни с чем я не связан. Тюбик и Жэка, кажется, пришли на похороны, я видел их, они подходили ко мне, что-то говорили. Не важное что-то говорили, ненужное. Как далеко они сейчас от меня!

А за моей спиной, след в след, послушной, покорной, восточной женой бредёт Тоша. Она хотела походить по Ленинграду вдвоём. Вот мы и ходим. Стоим вместе у Аничкова моста. Вместе смотрим на коней Клодта, взбунтовавшихся, вздыбленных, пытающихся скинуть своих седоков.

Нам не нужно с Тошей разговаривать. Мы знаем мысли друг друга. Тоше нравятся эти кони, она долго стоит около них.

Я хотел Тошу баловать. Водить обедать в рестораны. Чтобы она не готовила, чтобы сидела, развалившись, в кресле — отдыхала и перебирала вкусную еду. А почему-то не водил. Папику нравилось, как Тоша готовит.

Что Тоша любит?

«Приеду в Ригу, наемся взбитых сливок».

Я остановился от острой боли. «Взбитые сливки»! Неужели в Москве нет взбитых сливок? Сколько раз за все эти годы я мог доставить Тоше скромное удовольствие?! А она за этим удовольствием собиралась ехать в Ригу. И я не увидел освещённого радостью лица, когда она эти сливки ест.

Жизнь состоит из мелочей. А ведь в Ригу она так и не попала, из-за меня. И не поела взбитых сливок.

Я равнодушно отворачивался от мелочей, я суетился.

У Тоши на гору карабкается немолодой еврей в лохмотьях. Разбиты в кровь руки и ноги, еврей смотрит вверх, и его лицо освещено сиянием, что стоит над горой. Я тоже карабкался вверх. Только шаг за шагом всё легче делалось восхождение, всё моднее и удобнее становились мои туфли и одежда, всё тяжелее живот от изысканной еды, всё ароматнее тело от изысканного мыла, и всё больше людей подпирало меня собой — с надеждой, что я отломлю и им кусок пирога. И никакого сияния не было над той горой.

Тоша, Тошенька!

Я сижу в кафе. Передо мною три порции взбитых сливок. Ешь, Тошенька! Ешь, девочка моя!

Я тоже пробую, сливки тают во рту. Но они солёные, мои сливки, сладко-солёные.

Ешь, Тошенька, родная, ешь, а я буду смотреть на тебя. Даже нищий, я мог бы на завтрак, обед и ужин покупать тебе сливки. Ешь, родная!

Тоша права, человек — тайна. Как получилось, что мне сейчас не нужны удачливо прожитые годы?! Куда делись нужные люди, кабинет с телефонами на просторном столе, правительственные приёмы, выставки с заранее запланированными темами?! Растворились, растаяли, распались. Ничего нет искусственного, внешнего, лживого, есть лишь моя и Тошина жизнь.

Я с Тошей иду по залам Эрмитажа, иду поперёк течения, сначала касаясь близких жизней понятных мне веков, и сквозь них, как вброд, иду в прошлое человечества — понять то, что Тоша вытянула из дремучести времени в наш цивилизованный век. Что делало её свободной и как-то по-особому нравственной?! Я ни разу не спросил, а она ни разу не заговорила со мной об этом. Но я уверен: Тоша знает что-то главное. И все первые наши годы она исподволь, ненавязчиво пыталась свою истину, свой смысл открыть мне. Я не услышал Тошу, не принял смысла её жизни, не подчиняющегося никакой корысти, выгоде, власти, смысла, дававшегося мне Тошей даром.

Я зоркий сегодня: вижу так же, как Тоша, и выбираю из всех полотен те, перед которыми часами стояла Тоша.

Рембрандт. «Возвращение блудного сына»… Беспутный сын растратил в кутежах своё богатство, раскаялся, вернулся в отчий дом. Он — в рубище. Но нищ он скорее духовно: когда-то пренебрёг отцовской любовью. А любовь отца снова — светом — над ним. И краски мягки и солнечны.

Я тот бродяга. Растратил своё богатство — свою душу, и Тошино здоровье, и талант, дарованный мне свыше. Сейчас я вернулся к своему началу, к Тоше, открывшей мне мой талант, но надо мной нет больше сияния её любви, нет жилетки, в которую я мог бы уткнуться, нет рук, которые с любовью легли бы мне на спину, нет мне прощения, потому что нет Тоши, потому что моё возвращение — не изнутри меня, а из гибели через меня Тоши. Я убил её. Не Артём, я.

Час, наверное, стою перед этой картиной. Я один в мире. Много людей рядом, они — свидетели моего одиночества, но не мне их внимание и тепло, я отторжен от человечности и любви людей.

Перед портретом старухи Рембрандта Тоша стояла, наверное, долго и возвращалась к ней не раз. Тёмный тон — жизнь без просветов. Свет от рук — натрудившихся. Свет от лица. Для Тоши люди делятся на жертв, сохранивших в себе веру, любовь, доброту, и на палачей, разрушающих и уничтожающих живую жизнь.