Выбрать главу

Выпитый коньяк полнил мысли туманом.

— В каком смысле? — опешил я.

Мать молча на меня посмотрела. Я не знал, слушает ли Нина этот разговор из-за тонкой перегородки; но я вдруг понадеялся, что нет.

— Вот ведь ты думаешь: дескать, мать старая, глупая, неотесанная, — горестно завела она, — не чета твоей красавице жене, да только я несчастную бабу за версту вижу; ты уж мне поверь, Толя, Нина за тобой несчастлива. Почему у вас детей нет?

— Мама, я ведь…

— Да все из-за твоих художеств! — перебила она. — Потому как у нас не дом, а склад подпольный! Потому как ты боишься, что ребеночек тебе помехой будет! Вот что я тебе скажу, Толя. Девке двадцать четыре года было, когда ты ее в жены взял. В прошлом месяце тридцать стукнуло. Сколько можно тянуть? Бабий век недолог, она что ни день заплаканная на работу уходит, а ты… ты с красками заигрался и дальше своего носа ничего не видишь! Думаешь, ей твои картины по душе? Помяни мое слово, сейчас она еще кое-как вид делает, а доживет бездетной до сорока годов — и возненавидит их лютой ненавистью.

Я не получил ответа на свой вопрос — но получил ответ. На мгновение в комнате стало так тихо, что я услышал, как за стенкой стонет под Нининым весом пружинный матрас. Отводя глаза от раскрасневшегося лица матери, от ее нимба из розовых и зеленых бигудей, от слегка засаленного ворота ее ночной сорочки, я поднялся с края кровати и, бормоча про поздний час, выскользнул в коридор и прикрыл дверь, за которой тотчас же возобновились завывания народного хора «Самоцветы».

Целую вечность я неподвижно стоял в темноте, стараясь не поддаваться безмерному, незнакомому ужасу, хищным зверем притаившемуся у меня за спиной, и боролся с непрошеными слезами. Потом вечная минута миновала, и, дыша ровнее, я взял с прилавка малининский альбом и прошел с ним на кухню. И в том же самом круге зеленого света, где мы с Ниной разделили на двоих наш первый мандарин в тот невозможно счастливый вечер перед открытием выставки в Манеже — всего лишь неделю назад, но давным-давно, — я стал листать лакированные страницы, на которых множились багровые пустыни, населенные угрожающими статуями, и дремотные лица, перерождающиеся в гигантских насекомых, и текучие, как размякшая живая ткань, музыкальные инструменты, и безлюдные площади древних городов, залитые беспощадным желтым светом, и скрюченные тела, рассованные по ящикам столов и буфетов или вздыбленные на ходулях, и канарейки с ярким оперением, заливающиеся в грудных клетках; и мало-помалу негромкий, но настойчивый птичий щебет заполонил все тенистые расщелины моего сознания, а воздух замерцал от странных, светящихся фантомов, неуловимых, прекрасных и жутких, как сны; и, вместо того чтобы обдумывать порученную мне тестем статью, я долго сидел, рассеянно глядя на улицу, где уже не шел снег, и видел только картины — десятки, сотни, тысячи картин, которые жили во мне, но которые мне теперь вряд ли было суждено написать…

По полу зашаркали тапки; обернувшись, я увидел стоящую на пороге мать. В недоумении я уставился на нее. Она переоделась в домашнее платье на пуговицах и сняла бигуди, а ее лицо после нашего разговора часовой давности постарело на двадцать лет.

— Ты, часом, не приболел, Толя? — сказала она. — Выглядишь как-то… Господи, да у тебя очки разбиты! Я сразу подумала: что-то с тобой не то.

В замешательстве я обвел глазами кухню — и ничего не узнал. На плите собирался с духом незнакомый чайник, уже готовясь засвистеть; на столе, рядом с горкой печенья в сахарной обсыпке, откуда-то появились две чашки, настенные часы показывали пять, а канарейка с ярким оперением негромко, но настойчиво щебетала в клетке в углу. За окном мирный арбатский переулок шелестел желтеющей листвой ранней осени. Внезапно я ощутил коньячный привкус во рту.

Мать не сводила с меня озадаченного взгляда.

— А что это ты читаешь? — спросила она.

Я незаметно опустил глаза. Альбом сюрреалистических репродукций не был сном во сне, как я теперь понял: он действительно лежал передо мной на столе; очевидно, я прихватил его с собой во время бестолкового визита к Малинину. С открытой страницы альбома на меня смотрело лицо — лицо совершенно неприметное и вместе с тем устрашающе знакомое… Я сморгнул, потер виски, потом перелистнул страницу и быстро вернулся вспять в отчаянной надежде, что ошибся. Но нет: такого не могло быть, просто не могло быть, однако лицо никуда не делось. Это была датированная тысяча девятьсот тридцать шестым годом картина Сальвадора Дали под названием «Аптекарь из Ампурдана в поисках абсолютного Ничто». По глянцевому фону репродукции влачился невысокий, плотный, одетый в выцветший коричневый костюм человечек с рыжеватыми волосами и заостренной бородкой. Поразительным образом он возникал еще раз на соседней странице, где бережно приподнимал текучий угол расплавленного рояля, а потом перебирался на две страницы вперед и выглядывал из-за чудовищного гниющего трупа в «Предчувствии гражданской войны» того же Дали, причем всюду появлялся в одном и том же коричневом костюме, с одним и тем же незлобивым, как и положено провинциальному аптекарю, выражением лица.