«Только одно советую вам помнить: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы смотрите на одного Льва».
И вот она пришла – в воскресенье 20 ноября 1910 г., в седьмом часу утра, – пришла «избавительница», как он ее называл, «смерть, благословенная смерть…»
Битва была закончена. Она длилась восемьдесят два года, и полем ее была сама жизнь Толстого. Все силы этой жизни, все достоинства, все пороки и слабости гения принимали участие в этой трагической и славной борьбе. Все пороки, за исключением одного – лжи, которую Толстой неустанно преследовал, выискивал ее повсюду и беспощадно изгонял.
Сперва опьянение свободой, боренье противоречивых страстей в бурной ночи, иногда освещаемой ослепительными вспышками молнии, – восторги любви и творчества, видение вечности. Годы, проведенные на Кавказе, в Севастополе, – годы юношеских смятений и тревог… Потом глубокое умиротворение первых лет супружества. Счастье любить, творить, наслаждаться красотой природы. «Война и мир». Расцвет гения, который способен объять весь земной горизонт и увидеть ход исторических битв, уже отошедших в прошлое. Его душа властвует над ними, но эта власть уже не удовлетворяет его. Подобно князю Андрею, он устремляет свой взор к беспредельному небу, льющему свет над Аустерлицем. Это небо и притягивает его:
«Есть люди с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарит высоко. Помоги бог!»[268]
Эти слова были написаны в разгар страшной грозы, и «Исповедь» является отголоском этой грозы – воспоминанием о ней. Толстой не один раз был сброшен на землю с поломанными крыльями. И каждый раз он упорно взлетает вновь. В необозримом, глубоком небе он парит на мощных крылах, из которых одно – разум, другое – вера. Но и там он не обретает вожделенного покоя. Ибо небо не вне нас, а внутри нас. И там-то разражается буря страстей Толстого. Это отличает его от апостолов, ибо и в самоотречение вкладывает он тот же пыл, что и в саму жизнь. Он объемлет жизнь со страстностью влюбленного. Он «ошалевает от жизни». Он «пьян жизнью». И без этого опьянения он не может существовать.[269] Он опьяняется и счастьем и несчастьем одновременно.
Он пьян и смертью и бессмертием.[270] Его отречение от личной жизни – не что иное, как страстный и восторженный порыв к жизни вечной. Ведь тот покой души, к которому он стремится, которого достигает, это отнюдь не покой смерти. Скорее это покой воспламенившихся миров, носящихся в бесконечном пространстве. Для него гнев – успокоение,[271] огнедышащее успокоение. Вера вооружила его заново на беспощадную борьбу с ложью современного общества, изобличать которую он начал еще самыми первыми своими произведениями. Теперь он уже не ограничивается, как прежде, тем, что выводит отрицательные персонажи в романах; он крушит самые почитаемые кумиры: лицемерие религии, церкви, науки, искусства, либерализма, социализма, народного образования, благотворительности, пацифизма.[272] Он беспощадно бичует, яростно опрокидывает установившиеся предрассудки.
Время от времени миру являются великие мятежные умы, которые, подобно Иоанну Предтече, провозглашают анафему развращающей цивилизации. Последним из таких пророков был Руссо. Он предвозвещал появление Толстого, с которым его роднит и любовь к природе,[273] и ненависть к светскому обществу, и страсть к независимости, и пылкая приверженность к евангелию, и проповедь христианской морали. Сам Толстой говорил о своейблизости с Руссо: «Иные из его страниц глубоко волнуют меня, мне кажется, будто я их написал».[274]
Но как разнятся оба они по своему душевному складу, и насколько Толстой ближе к пониманию христианского духа! Руссо недостает смирения, фарисейское высокомерие обнаруживается в дерзком возгласе его «Исповеди»:
«Предвечный! Пусть хоть один скажет тебе, если посмеет: я был лучше, чем этот человек!»
Или в том вызове, который он бросает миру:
«Я объявляю громко и без боязни: всякий, кто сочтет меня бесчестным человеком, заслуживает удушения».
Толстой кровавыми слезами оплакивает «преступления» своей прошлой жизни:
«Я теперь испытываю муки ада. Вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастье, что этого нет! Какое было бы мучение, если бы я в этой жизни помнил всё дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни».[275]
268
Дневник, 28 октября 1879 г. Вот полный текст этой записи, одной из лучших на эту тему:
«Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные – Наполеоны пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицы в людях, но все по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрилеиные, поднимающиеся слегка от тесноты и опять спускающиеся – хорошие идеалисты. Есть с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарит высоко. Помоги бог. Есть с небесными крыльями, нарочно из любви к людям спускающиеся на землю (сложив крылья), и учат людей летать. И когда не нужно больше – улетит. Христос». –
269
«Можно жить, только покуда пьян жизнью» («Исповедь», 1897 г.). «Теперь лето – и прелестное лето, и я, как обыкновенно, ошалеваю от радости плотской жизни и забываю свою работу. Нынешний год долго я боролся, но красота мира победила меня. И я радуюсь жизнью и больше почти ничего не делаю» (письмо к Фету, июль 1880 г.). Эти строки были написаны в то время, когда Толстой переживал один из острых религиозных кризисов. –
270
В октябре 1863 г. он помечает в дневнике: «Мысль о смерти… Я хочу и люблю бессмертие». –
271
«Я совсем озлился той кипящей злобой негодования, которую я люблю в себе, возбуждаю даже, когда на меня находит, потому что она успокоительно действует на меня и дает мне хоть на короткое время какую-то необыкновенную гибкость, энергию и силу всех физических и моральных способностей» («Из записок князя Д. Нехлюдова», Люцерн, 1857). –
272
Статья «О войне» по поводу Всемирного конгресса мира в Лондоне в 1891 г. – суровая сатира на пацифистов, которые свято верят, что главное – это арбитраж между нациями:
«Когда я был маленький, меня уверили, что для того, чтобы поймать птицу, надо посыпать ей соли на хвост… Я… понял, что надо мной смеялись… То же надо понять и людям, читающим статьи и книги о третейском суде и разоружении. Если можно посыпать соли на хвост птице, то значит, что она не летает, ее и ловить нечего. Если же у птицы есть крылья… она не даст себе сыпать соли на хвост, потому что свойство птицы летать. Точно так же свойство правительства состоит не в том, чтобы подчиняться, а подчинять себе… а власть дает ему войско… Правительства, прямо цари… – очень хорошо знают, что разговоры о мире не помешают им, когда им вздумается, послать миллионы на бойню. Цари даже с удовольствием слушают эти разговоры, поощряют их и участвуют в них» («Царство божие внутри вас», гл. VI). –
273
Природа всегда была «лучшим другом» Толстого, как он и сам любил говорить: «Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним, а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она и несговорчивая, и важная и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь, все в нее же уйдешь» (письмо к Фету от 19 мая 1861 г.). Он приобщался к природе и весной возрождался вместе с ней: «Март, начало апреля самые мои рабочие месяцы» (письмо к Фету от 22…23 марта 1877 г.). К концу осени его охватывало оцепенение («Для меня теперь самое мертвое время: не думаю и не пишу и чувствую себя приятно глупым» – письмо к Фету от 21 октября 1869 г.).
Ближе всего его сердцу была своя родная природа, природа Ясной Поляны. Несмотря на то что Толстой, путешествуя по Швейцарии, прекрасно описал Женевское озеро, он чувствовал себя там чужаком, и его кровная связь с родной землей ощущалась им тогда с еще большей силой и сладостью:
«Я люблю природу, когда она со всех сторон окружает меня… когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух, и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда эти самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов, когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу составляют линию далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба, когда вы не од-, ни ликуете и радуетесь природой, когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, везде кругом заливаются птицы. А это – голая, холодная, пустынная, сырая площадка, и где-то там красивое что-то, подернутое дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного целого. Мне дела нет до этой дали» (май 1857 г.). –
274
Беседы с Полем Буайе («Тан», 28 августа 1901 г.). Иногда эта близость поражает. Вот, например, слова умирающей Жюли:
«Если я не могла веровать во что-то, я не могла и говорить, что верую, и я всегда веровала в то, во что говорила, что верю. Вот все, что от меня зависело».
Сравните с письмом Толстого к св. синоду:
«Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого-либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь, или не нравятся эти мои верования, – я так же мало могу их изменить, как свое тело… Я не могу никак иначе верить, как так, как верю, готовясь идти к тому богу, от которого исшел».
Или возьмите место из «Ответа Кристофу де Бомон», – разве не кажется, что слова эти вышли из-под пера Толстого:
«Я – последователь Иисуса Христа. Мой учитель повелел мне любить брата своего и тем исполнить его закон».
Или еще:
«Молитва господня целиком содержится в словах: «Да будет воля твоя» («Третье письмо с горы»). Сравните у Толстого:
«Все молитвы, придуманные мною, я заменяю одним «Отче наш». Все просьбы, которые я могу делать богу, гораздо выше и достойнее его выражаются словами: «Да будет воля твоя, яко же на небеси, тако и на земли» (дневник, Кавказ, 1852–1853 гг.).
То же можно сказать и о вопросах искусства:
«Первое правило литературы, – говорит Руссо, – говорить ясно и точно передавать свою мысль». Толстой;
«Пишите… что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно… Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать».
Я уже отмечал, что сатирическое описание парижской Оперы в «Новой Элоизе» имеет много общего с критическими высказываниями Толстого в произведении «Что такое искусство». –