Той самой осенью, когда Николай Пирогов явился на свет, Наполеон Бонапарт окончательно свыкся с мыслью, что ключ к мировому владычеству ждет его в Москве, и приказал доставить ему всевозможные книги о России — ее прошлом и настоящем, ее географии, статистике, быте, правителях и народе.
Глядя на звезду, повисшую над Москвой и едва не полнеба рассекшую сияющим хвостом, наисмелейшие из прорицателей обещали, что армия неприятельская с превеликой быстротой нахлынет на Россию, но обратное ее движение будет еще быстрее…
«Что это такое было?.. — на закате дней размышлял Пирогов об этой навсегда запавшей в память звезде. — Следствие слышанных в ребячестве длинных рассказов о комете 1812 года или оставшееся в мозгу впечатление действительно виденной мной в то время, двухлетним ребенком, кометы?..»
Видение? Или след былого? Или таинственное слияние того и другого — образ звезды, под которой родился, звезды — судьбы? Всего дороже, что он о звезде постоянно помнил. Сколько твердили вокруг: «Не считай звезды, а гляди в ноги: ничего не найдешь, так хоть не упадешь», — а он все задирал голову и глядел на звезды, падал, не боялся того — лишь бы искать, найти.
В старости он сердился, что никто из учителей не указал ему, ребенку, в звездную ночь на небесный свод, благословлял свою няню, солдатскую вдову Катерину Михайловну, которая в праздничный день заставила его приметить над раскинутыми на зеленом пригорке шатрами, над пестро наряженной хмельной толпой черную грозовую тучу — помогла увидеть единство и противостояние земли и неба, помнил поразившее его в детстве изречение из попавшей в руки латинской хрестоматии: «Вселенная делится на две части — небо и землю».
Он глядел на звезды, оттого мир вокруг являлся ему необъятным, исполненным бесконечного разнообразия, движения, тайн.
Вскрывая трупы в анатомическом театре, копошась над изготовлением препаратов, накладывая швы или перевязывая раны, он не умел и не желал думать о том лишь, что перед ним, но обязательно жаждал знать, как и почему — устройство и причины; в каждой подробности он видел частицу необъятного.
«Что заставляет растение и животное принимать тот или другой характерный вид? Отчего семя и яйцо заключают в себе зародыш именно того же типа и вида, от которого они произошли? Что сцепляет атомы? Отчего мышечное движение переходит в теплоту, а теплота — в движение?..» Он расскажет современникам и потомкам про тысячи вопросов, мучивших его на пути к уразумению сущности вещей.
«Нам дан мозг, чтобы мыслить, или мы мыслим, потому что имеем мозг?» — спрашивал он. Или еще проще: «Нам даны ноги, чтобы ходить, или мы ходим, потому что у нас есть ноги?..»
Углубляясь в сущность какого-либо предмета, он не мог забыть, по собственному его признанию, о «странном плавании и кружении в беспредельном пространстве тяготеющих друг к другу шаровидных масс», о «существовании бесчисленных миров, составленных из одних и тех же вещественных атомов и отдаленных навеки один от другого едва вообразимыми по своей громадности пространствами».
Это по-ломоносовски:
От рождения он косил, и хотя с усмешкой, но, кажется, вполне серьезно говорил о себе, что ни на что смотреть и ни в чем убеждаться с одной стороны не может — непроизвольно норовит заглянуть на все и со стороны противоположной.
С младенчества был у него также постоянный шум в ушах: слушая будничную речь, звуки обыденной жизни, он как бы слышал одновременно бег морских волн, горные оползни, качание леса, движение людских толп…
Москва стояла прозрачная, как зимний лес, казалось, гулкая от простора: две трети с лишком домов погибло в пожаре двенадцатого года. Иные улицы гляделись большой дорогой среди ровного поля — по краям ни здания, лишь кое-где заборы, огораживающие пустыри. Каменные коробки в два и три этажа поднимались, выжженные до черноты: сквозь дыры окон светилось небо.