К тому времени, когда впервые встретились мальчик Николай Пирогов и заслуженный профессор медицины, отшагал Ефрем Осипович по белу свету уже более полувека. До кареты четверней, до ливрейного лакея, до славы «первенствующего доктора», до орденского креста на шее и другого в петлице, до властности голоса и взгляда были бедная, неустроенная юность, дырявьте сапоги на непрохожих от распутицы дорогах, ночлеги под открытым небом, поля сражений, походные лазареты, штурм Очакова, начальные шаткие ступени жизненного поприща, когда должность госпитального прозектора, назначенного вскрывать трупы, в изобилии поставляемые войной, казалась счастливым случаем, была постоянная надежда на удачу и в постоянном труде осуществление надежд.
Мухин славился неутомимостью: жить без дела — что вовсе не жить, отдых он находил в перемене заня-тий. «Век живи — век учись» — была его любимая поговорка; он, кажется, поспевал читать все, какие умел достать, журналы, отечественные и иностранные, жадно ловил всякое новое известие, особенно касающееся врачебных и иных естественных наук, повторяя, что тот, кто остается при однажды полученном образовании, обречен плестись в хвосте быстро шагающей жизни. Разговор у Ефрема Осиповича был живой, занимательный, хотя и несколько беспорядочный: он щедро сыпал многоразличными сведениями, как бы желая скорее приохотить собеседников к любимому им искусству врачевания.
После первого же мухинского визита брат Николая стал поправляться с непостижимой быстротой; Ефрем Осипович отныне наезжал к Пироговым чудодеем и дражайшим гостем.
Но всего замечательнее игра, которая завелась с этих пор в пироговском доме и жила в нем с постоянством хода больших часов в футляре черного дерева, стоявших в углу зальца. Раздавался стук в дверь — «Лекарь приехал!», няня спешила открывать: лекарь важно скидывал ей на руки плащ, шествовал к больному; щупал пульс, мял себе в задумчивости подбородок (вот только смотреть «в никуда» не получалось — взгляд слегка косящих глаз был острым, направленным точно в какую-то, может быть, ему одному видимую цель), учил варить декокт, то бишь отвар, из сассапарельного корня, именуемого в просторечье чепучинником; «больных» в угоду младшенькому благосклонно изображали сестры, матушка, няня, но лекарь не менялся, всегда один и тот же — Николай Пирогов.
Из бумаг Московского университета: «От Николая Пирогова. Прошение. Родом я из обер-офицерских детей… От роду мне имеется 16 лет; обучался на первее в доме родителей моих, а потом в пансионе г-на Кряжева: закону божию, российскому, латинскому, немецкому и французскому языкам, истории, географии, арифметике и геометрии. Ныне же желаю учение мое продолжать в сем университете в звании студента… Свидетельство же мое о роде и летах при сем прилагаю». Дата: «Сентября дня 1824 года».
Двухэтажное здание пансиона с тринадцатью украшенными резными наличниками окнами по фасаду поднималось над невысокой оградой в двух шагах от пироговского дома, почти наискосок. Содержал пансион Василий Степанович Кряжев, известный в Москве педагог, составитель учебников разных европейских языков.
В кряжевском пансионе Николай Пирогов в самом деле обучался всем поименованным в его прошении предметам и, более того, ораторскому искусству — риторике, алгебре, рисованию и танцеванью, отчего-то не поименованным, — тут бумага его ничем против истины не грешит; вот только цифры в ней не сходятся.
«От роду мне имеется 16 лет» и — «сентября дня 1824 года»… Родился в 1810-м, в ноябре: значит, ему еще и четырнадцати не имеется? Откуда же шестнадцать?
Но приложенное к прошению свидетельство «о роде и летах» подтверждает: среди прочих детей Ивана Ивановича Пирогова числится «законно прижитый в обер-офицерском звании сын Николай, имеющий ныне от роду шестнадцать лет».
К тому дню сентября 1824 года, когда Николай подал в правление Московского университета свое прошение, отец уже год как снял обер-офицерский мундир с золотым шитьем по вороту и золотыми пуговицами и облачился в темно-коричневый статский фрак с пуговицами черными, вместо лаковых сапог со звонкими шпорами натянул мягкие с кисточками на голенище — не по своей воле переоделся, но по несчастному стечению обстоятельств. Посыльный, которому он доверил отвезти по назначению тридцать тысяч казенных рублей, исчез вместе с деньгами, рассчитываться же пришлось Ивану Ивановичу. Явились чиновники, описали имущество. Тяжелая темная мебель, посуда в буфете, платье в сундуках, переложенное от моли пахучими метелочками лаванды, даже пунцовая герань на подоконниках — все стало не свое. Отец вышел в отставку, занялся исключительно ведением частных дел, управлял каким-то генеральским имением; оно бы и ничего, жить можно, но построить взамен привычного новый образ жизни и довольствоваться им оказалось труднее, чем возвести заново дом на месте сожженного при французах. Вот лошадей с коляской пришлось продать, а пешком ходить не то чтобы медленно — спешить теперь некуда, однако обидно и перед людьми неловко. Отец погрузнел, сделался ко всему безразличным, все чаще сидел неподвижно в глубокой задумчивости. Мысль о скорой смерти тревожила его и с ней неизвестность относительно будущего детей, особенно младшего — Николая. Держать в пансионе стало не по карману, да и учение долго, Иван Иванович же суеверно считал теперь дни, оставить сына неучем совсем невыносимо. Ефрем Осипович Мухин, истинно благодетель, подсказал пристроить Николая, не откладывая, прямо в университет: мальчик смышленый и к медицине охоту имеет. Обещал помочь. Осталось только бумаги выправить — в университет моложе шестнадцати не брали. Ну тут уж Иван Иванович подсуетился: покланялся могучим канцелярским столам, пускал по зеленому в чернильных пятнах сукну красненькие «под локоток», где надо, оставлял и покрупнее, наконец, именно к первому сентября 1824 года явился на свет документ, исправный, со всеми нужными подписями и печатями, о наличии в числе детей Ивана Ивановича Пирогова сына Николая шестнадцати лет.