Выбрать главу

Больные лежат после операции в углах и сенцах крестьянских хат, на жестких лавках; Пирогов учит их самостоятельно ухаживать за своими ранами. И что же: раны, которые при самом тщательном уходе неизбежно завершались осложнениями, здесь, в Вишне, заживают сами собой.

Счастливая Вишня!

Пирогов объяснял добрые результаты тем, что "оперированные в деревне не лежали в одном и том же пространстве, а каждый отдельно": у крестьян Пирогов расселял больных порознь.

Пирогов не произносит еще слова "микроб", но говорит о "множестве органических зародышей, которые содержатся в окружающем нас воздухе". Пироговская. хирургия еще в петербургские времена познала на горьких уроках необходимость чистоты при операциях, важность обособления больных с грязными ранами; в Вишне она обогатилась представлениями о целительности здорового, незаряженного воздуха.

Итоги хирургической работы в деревне настолько поразительны, настолько необычны для того времени, что Пирогов и сам удивленно разводит руками: "Результаты практики двух различных хирургов — искусного и плохого — не могут быть различнее тех, которые я получил в моей военно-госпитальной практике и в деревне".

Пирогов все свое творчество, все труды свои словно на два этапа разделяет: в одном — и Дерпт, и Петербург, и Севастополь, в другом — только Вишня.

Вишня — это и Дерпт, и Петербург, и Севастополь, но без гангрены, без гнойного заражения, без гнилокровия. Вишня — это великое искусство хирурга, не омрачаемое и не убиваемое "хирургическими казнями".

Известный хирург, профессор Оппель высказал мысль вроде бы парадоксальную, но он тоже, как и Пирогов, остро чувствовал разницу формы и сути: уход Пирогова из профессуры, писал Оппель, оказался выгодным для хирургии, потому что закончился деревенской практикой.

У науки своя география. В истории хирургии Вишня поставлена трудами Пирогова в один ряд с Дерптом, Петербургом, Севастополем.

Утверждение бытия

Борода белая, знакомые давно числят его стариком, деревенские детишки, встречаясь, приветствуют: "Здравствуй, дедушка!", а он не желает верить зеркалу, этой всклокоченной седой бороде, седым вискам, будто потревоженным ветром, он верит стремительным порывам души, гулкому биению сердца, будоражащему его шуму в ушах, внимающих, как порой казалось ему, движение звезд.

Пирогову шестьдесят — он отправляется на войну.

Из неведомого прежде сельца Вишня, прославленного теперь его трудами, ставшего пироговской Вишней, от белых мазанок, где размещает он больных, от набитой страждущими аптеки, стоящей налево у въезда в усадьбу, от своего сада, где что ни год заметно раздаются стволы лип, тяжелеют ветки посаженных им елей, он спешит бог весть куда, на театр франко-прусской войны: в сентябре 1870 года Российское общество попечения о больных и раненых воинах, позже переименованное в Общество Красного Креста, просит его осмотреть в целях изучения опыта военно-санитарные учреждения противоборствующих стран.

Он срывается с места, точно только и ждал сигнала взвалить на себя обязанность потяжелее, чиновники из финансового ведомства мудрят над костяшками счетов, вычисляя ему командировочные, суточные, прогонные, — денег у них, конечно, не хватает; он сердито машет на них рукой — некогда! — и едет за свой счет. Он объясняет: рад служить обществу безвозмездно, своей же поездкой он надеется "принести пользу и нашей военной медицине, и делу высокого человеколюбия".

За пять недель он успевает посетить семьдесят военных лазаретов.

Пироговские скорости! Он не дожидается в каком-нибудь удобном пансионе, попивая кофеек, пока почтительные коллеги на тарелочке поднесут ему, всемирно известному профессору, старику, патриарху эдакому, все необходимые сведения. Ему вообще некогда снимать комнаты в пансионах, разводить с коллегами тары-бары за кофейком. Он все должен видеть сам, а увидеть он хочет самое главное: как организована помощь раненым на поле боя, как применяется сберегательное лечение, как действует военно-медицинская администрация.

Он начинает с Саарбрюккена, оттуда спешит в Ремильи, потом в Понт-а-Муссон, Корни, Горзе, Нанси, Страсбург, Карлсруэ, Швецинген, Мангейм, Гейдельберг, Штутгарт, Дармштадт, Лейпциг — все за пять недель.

"Патриарх" дремлет, притулившись на краешке жесткой скамьи вагона третьего класса, торопливо карабкается в тесно заполненные солдатами теплушки, не стесняется принять поданный ему ломоть серого пшеничного хлеба, кусок сыра, проталкивается с кружкой к дневальному, принесшему ведро кипятку. Иногда его прогоняют прочь от вагона: ребята едут умирать, что им до старичка, иностранного профессора, инспектирующего лазареты! Он не унывает — атакует следующий поезд или идет пешком; однажды его подобрал на дороге сердобольный крестьянин, и он со всеми удобствами прокатился до нужного города в одноконной деревенской повозке. Спать приходится большей частью на полу, в разного рода подсобных комнатушках при лазаретах, в кладовках, кастелянских, каптерках, иногда для него — "патриарх" все-таки! — сооружают из бывших в употреблении тюфяков ложе поудобнее. Ест он где придется и что придется, а вокруг свирепствуют дизентерия и брюшной тиф; спутники тревожатся за него (не меньше за себя, он подозревает), он сердится: у него нет времени искать на войне чистенькое кулинарное заведение с диетической кашкой и сверкающим ватерклозетом — и сворачивает в первую же попавшуюся харчевню. Между тем осень явственно вступает в свои права, и на рассвете поредевшая трава под ногами серебрится инеем. Он бодро заявляет спутникам, что путешествует как нельзя лучше, на мелкие неудобства, обычные в таком путешествии, грех жаловаться, на Кавказе и в Севастополе приходилось много труднее.