Отец вспоминал, как по дороге вдоль арыка (может, как раз по этой, где сейчас ехали мы) гнали овец — тесной, мохнатой, едко пахнущей отарой, которая, как он говорил, не прерывалась несколько суток. Блеянье, глухой дробный топот… иногда поднималась, красуясь завитыми рогами, голова барана, пытавшегося на ходу заскочить на овцу, но сзади напирали другие, и ему приходилось, досадливо мемекнув, скрыться в общей серой массе. Изредка — лишь раз в день — вдоль бесконечного стада овец проносился всадник, в чалме и халате, ни во что при этом не вмешиваясь — овцы шли сами по себе. Отец, еще мальчик, был заворожен этим шествием. Его детский, но уже тогда аналитический, ум находил нечто поразительное в том, что другим казалось привычно-унылым. Поражало его, как двигалась колонна, с одной и той же шириной и скоростью — притом никто колонной не управлял, как она была запущена, так и шла, не сбиваясь и держа скорость и строй. Где же находится то, что управляет колонной и держит ее на протяжении многих десятков, а может, и сотен километров, в порядке? Какие-то таинственные силы управляют миром!
Потом отец увлекся секретами растений и научился ими управлять. Но первое ощущение тайны и глубины жизни он получил, когда стоял здесь. Именно в этот момент «оцепенения», изумления жизнью (которая всем кажется понятной и даже надоевшей, пыльной) — именно тут и родился в нем, наверно, ученый, открывающий новое — в привычном. Стал селекционером, переделывал вроде бы самое привычное, устоявшееся, незыблемое (что как-то даже страшно менять) — просо, рожь, кукурузу. Смело, ничего не боясь, сеял привычное в непривычных условиях, соединял несоединимое — и создавал сорта, более результативные, чем прежде.
А я соединяю слова так, как другие не соединяли, и тоже создал свой «сорт», отличный от прочих. Да — без изменений, без риска, похоже, нельзя! Как отец обрадовался, узнав, что я еду в Ташкент, — надеялся теперь моими глазами снова увидеть все, что так страстно запомнил.
Между тем — пока ничего похожего на его воспоминания не было. Вместо стада овец вокруг были стада машин, пахло бензином. Как я найду то место, даже не представляя, где? Уверенность моя понемногу улетучивалась. Если вдруг не найду его места, отец обидится, раскипятится: такой человек — всегда жаждет невозможного!
Я смотрел на сухую желтую землю, мощные глиняные ограды, за которыми шла неизвестная мне, и поэтому столь манящая жизнь. Махалля! — вспомнил я название: такие вот дома, как маленькие крепости, называются — «махалля», и живет там, как правило, один род, довольно большое число родственников, по своим законам. Ни крохотного окошка, ни щелочки нет в этих могучих глиняных стенах, «дувалах» — и, говорят, лучше и не пытаться проникнуть туда.
Проехали железнодорожный вокзал, заполненную пестрой публикой площадь.
Переболев местной дезинтерией, отец энергично влился в здешнюю жизнь (возраст был такой, когда все интересно!), загорел, надел тюбетейку (многие, вспоминал он, принимали его за узбечонка). Сколько, вообще, отец в своей жизни успел — даже завидно. Может, как раз потому, — пришла мне мысль, — что попал он в «эпоху перемен»? И где-то вот здесь, у вокзала, стоял он с ведром воды и кружкой, и вопил:
— Хал-лодный вода! Хал-лодный вода! Миллион — кружка!
Такие были цены… И пассажиры, вываливаясь из душных переполненных поездов, жадно пили воду, платя по миллиону!
Отец говорил, что жили они с сестрами и мамой на «дачном участке», как теперь говорят, мотыгами пробивали канавки, по которым от арыка к арбузам и дыням шла вода, а кроме того, у хозяев был дом в городе, и пару раз они туда заходили.
— Скажите, а где тут Шкапский переулок?! — неожиданно вспомнил я, нарушив то сонное оцепенение, я бы сказал, величие, с которым держались двое, сопровождавших меня. Впился в них взглядом: буквально — вынь да положь! Отец был так же нетерпелив, когда ему вдруг что-то «приспичило», как говорила мама. Ее благоразумие, склонность к общепринятому — и его «горячка», в конце концов и развели их. И мой внезапный вскрик, я заметил, ошеломил спутников. Тут не принято так! Хорошо хоть, что я это почувствовал. Важный, как бы слегка сонный директор (по его виду я сразу понял, что директор — он) даже не шелохнулся. Ниже его достоинства — реагировать на выкрики! Урегулировать мою бестактность взялся администратор. Потом я не раз убеждался, что здесь многое так построено: бай — слуга. Бай, если скажет слово, — потеряет достоинство. Потому мы все так долго, включая водителя, ехали молча.