Она отвела взгляд куда-то в комнату, словно более точные объяснения мог дать ей кто-то, скрывающийся в тени. Затем она повернулась ко мне и спросила: — Ты ела что-нибудь?
Резкая смена темы застала меня врасплох, и я начала заикаться. Овладев собой, я рассказала ей, что действительно поела пирожков. — Я была так голодна, что даже не стала их разогревать; они были такие вкусные.
Лениво играя шалью, Эсперанса попросила меня подробно рассказать, что я делала после того, как проснулась в комнате Флоринды.
Как если бы мне дали напиток, заставляющий говорить правду, я выболтала гораздо больше, чем собиралась. Но Эсперанса, похоже, ничего не имела против того, что я рыскала по комнатам женщин. Не произвело на нее впечатления и то, что я знала, кому какая комната принадлежит.
Однако ее бесконечно заинтересовала моя встреча со смотрителем. С улыбкой откровенного ликования на лице она слушала мой рассказ о том, как я приняла за нее этого человека. Когда же я упомянула, что в какой-то момент готова была попросить его спустить штаны, чтобы проверить его половые органы, она согнулась пополам на циновке, визжа от хохота.
Она склонилась надо мной и вызывающе прошептала на ухо: — Я развею твои опасения. — В глазах ее сверкнул озорной огонек, и она добавила: — Я покажу тебе свои.
— В этом нет нужды, Эсперанса, — пыталась я ее отговорить. — Я нисколько не сомневаюсь, что ты женщина.
— Никогда нельзя быть уверенным, кто ты на самом деле, — небрежно отмела она мои уговоры. Невзирая на мое смущение, вызванное не столько ее неминуемым обнажением, сколько мыслью о том, что мне придется смотреть на ее старое морщинистое тело, она улеглась на циновку и с большим изяществом медленно подняла юбки.
Мое любопытство взяло верх над смущением. Я уставилась на нее, раскрыв рот. Трусиков на ней не было. Не было и волос на лобке. Ее тело было невероятно юным, плоть крепкой и упругой, с тонко очерченными мускулами. Вся она была одного цвета, ровного розового с оттенком меди. На коже не было ни растяжек, ни разбухших вен: ничто не обезображивало ее гладкого живота и ног.
Я протянула руку, чтобы коснуться ее, словно мне нужно было убедиться в том, что ее шелковистая гладкая кожа существует на самом деле, а она раскрыла пальцами половые губы. Я отвернулась, но не столько от смущения, сколько борясь с противоречивыми чувствами. Дело здесь было не в наготе, мужской или женской. В доме я росла довольно свободно; никто особенно не заботился, чтобы не попадаться другим на глаза нагишом. Во время учебы в школе в Англии я однажды летом получила приглашение провести пару недель в Швеции, в доме подруги у моря. Вся семья принадлежала к колонии нудистов, и все они поклонялись солнцу каждой клеточкой своей обнаженной кожи.
Вид нагой Эсперансы был для меня чем-то совершенно иным. Меня охватило ни на что не похожее возбуждение. Женские половые органы никогда прежде не привлекали моего особого внимания. Разумеется, я тщательно изучила себя в зеркале со всех мыслимых точек. Приходилось мне видеть и порнографические фильмы, но я их не только невзлюбила, но даже сочла оскорбительными. Столь близкая нагота Эсперансы потрясла меня, потому что я всегда считала свои сексуальные реакции чем-то само собой разумеющимся. До сих пор я полагала, что коль скоро я женщина, то и возбудить меня может только мужчина.
Когда Эсперанса вдруг поднялась с циновки и сняла блузку, я громко охнула и уперлась глазами в пол, пока от моего лица и шеи не отхлынуло лихорадочное щекочущее ощущение.
— Посмотри на меня! — нетерпеливо потребовала Эсперанса. Глаза ее сверкали; щеки горели. Она была совершенно нагая. У нее было хрупкое, изящное тело, но оно казалось больше и крепче, чем в одежде. Ее груди были упруги и остры.
— Потрогай их! — скомандовала она тихо и маняще.
Ее слова эхом прокатились по комнате, как бесплотный звук, гипнотизирующий ритм, наполнивший колебаниями воздух, не звук даже, а пульсация, которую нельзя услышать, но можно только ощутить, которая становилась все мощнее и ускорялась, пока не слилась с ритмом моего сердца.
Потом все, что я услышала и почувствовала, — был смех Эсперансы.
— А может, смотритель все же прячется где-нибудь здесь? — спросила я, когда оказалась в силах заговорить. Меня внезапно одолела подозрительность и чувство вины за собственную дерзость.
— Надеюсь, нет! — воскликнула она в таком замешательстве, что я засмеялась.
— Где же он? — спросила я.
Ее глаза широко раскрылись, потом она улыбнулась так, словно собиралась рассмеяться. Но она тотчас стерла с лица веселье и серьезным тоном заявила, что смотритель должен быть где-то в усадьбе и что он присматривает за обоими домами, но в любом случае ни за кем не шпионит.
— Он и в самом деле смотритель? — спросила я, стараясь, чтобы это прозвучало скептически. — Я не хочу злословить на его счет, но с виду он ни за чем не в состоянии присматривать.
Эсперанса, хихикнув, сказала, что его тщедушность обманчива. — Он на многое способен, — уверила она меня. — Ты должна держать с ним ухо востро; он любит молоденьких девушек, особенно блондинок. — Она наклонилась поближе и, словно боясь быть подслушанной, шепнула мне на ухо: — А к тебе он не приставал?
— О Боже, нет! — вступилась я за него. — Он был исключительно вежлив и очень мне помог. Это просто... — Мой голос замер до шепота, а внимание странным образом переместилось на меблировку комнаты, которую я не могла разглядеть, потому что слабо горящая масляная лампа отбрасывала на окружение больше теней, чем света.
Когда же мне наконец удалось снова сосредоточить внимание на ней, смотритель меня больше не волновал. Все, о чем я была в состоянии думать с упорством, которого не в силах была с себя стряхнуть, — это почему Исидоро Балтасар отправился в горы, не дав мне об этом знать, не оставив даже записки.
— Почему он вот так меня бросил? — спросила я, повернувшись к Эсперансе. — Он ведь сказал кому-нибудь, когда вернется. — И, увидев ее всезнающую ухмылку, я воинственно добавила: — Я уверена, ты знаешь, что тут происходит.
— Нет, не знаю, — решительно заявила она, совершенно не желая понять моего состояния. — Меня такие вещи не волнуют. И тебя тоже не должны волновать. Исидоро Балтасар уехал, и дело с концом. Он вернется через пару дней, через пару недель. Кто знает? Все зависит от того, что произойдет в горах.
— Все зависит? — взвизгнула я. Отсутствие у нее всякого сочувствия и понимания было мне отвратительно. — А как же я? — задала я вопрос. — Не могу же я сидеть здесь неделями.
— Почему бы и нет? — невинно поинтересовалась Эсперанса.
Я посмотрела на нее как на слабоумную, потом выпалила, что мне нечего надеть, что мне вообще здесь нечего делать. Список моих жалоб был бесконечен, и они лились бурным потоком, пока я не выговорилась.
— Я просто должна отправиться домой, оказаться в привычной для меня обстановке, — закончила я. Почувствовав, что вот-вот разревусь, я изо всех сил постаралась сдержаться.
— В привычной? — Эсперанса медленно повторила слово, будто пробуя его на вкус. — Ты можешь уехать, когда пожелаешь. Никто не станет тебя удерживать. Тебя без особого труда можно будет доставить до границы, где ты сядешь на рейсовый автобус до Лос-Анжелеса.
Я кивнула, не решаясь что-либо сказать. Этого я тоже не хотела. Я не знала, чего хотела, но одна мысль об отъезде была для меня невыносимой. Я каким-то образом знала, что если уеду, то никогда больше не отыщу этих людей, не говоря уже об Исидоро Балтасаре в Лос-Анжелесе. И я безудержно разрыдалась. Словами я не могла бы этого выразить, но беспросветность жизни и будущего без них была для меня невыносимой.
Я не заметила, как Эсперанса вышла из комнаты, не заметила, как она вернулась. Я вообще ничего бы не заметила, если бы у меня под носом не поплыл божественный аромат горячего шоколада.
— Поев, ты почувствуешь себя лучше, — заверила она меня, ставя поднос мне на колени. С неспешной ласковой улыбкой она уселась рядом со мной и призналась, что нет лучшего средства от печалей, чем шоколад.