Я горела желанием выполнить свою задачу. Я писала долгие часы, как-то не замечая времени. Не то чтобы я была настолько поглощена своей работой, что потеряла счет времени. Скорее время, казалось, трансформировалось в пространство. То есть я начала ощущать время как промежутки — промежутки между появлениями Эсперансы.
Каждый день где-то в середине утра, когда я завтракала — тем, что было оставлено на кухне, — неожиданно появлялась она, казалось, бесшумно материализуясь из вечной голубоватой дымки, которая висела в кухне, точно облако. Она неизменно расчесывала мои волосы грубой деревянной расческой, не произнося ни слова. Я тоже молчала.
Во второй половине дня я снова встречала ее. Так же бесшумно она возникала во дворе под аркой, сидя в своем кресле-качалке. Часами она смотрела в пространство, как будто видела что-то за пределами человеческого зрения. В это время между нами не было никакого контакта, кроме кивка головы или улыбки. Тем не менее я знала, что нахожусь под защитой ее молчания.
Собака всегда была рядом со мной, как будто смотритель приказал ей это. Она сопровождала меня днем и ночью, даже в туалет. Особенно я ждала наших прогулок в конце дня, когда мы вдвоем с собакой мчались через поля к деревьям, разделяющим земельные участки. Там мы обычно сидели в тени, глядя в пространство, как Эсперанса. Иногда мне казалось, что можно протянуть руку и потрогать горы, поднимающиеся вдалеке. Я слушала, как ветерок шелестит ветвями и ждала, когда желтый свет заходящего солнца превратит листочки в золотые колокольчики; ждала, когда листья станут синими и, наконец, черными. Тогда мы с собакой мчались назад к дому, чтобы не слышать тихого голоса ветра, рассказывающего об одиночестве этой сухой земли.
На четвертый день я проснулась от испуга. Из-за двери, ведущей во двор, послышался голос. — Пора вставать, лентяйка. — В голосе смотрителя было вялое безразличие.
— Почему ты не заходишь? Где ты все это время пропадал? — Ответа не последовало. Я села, укутавшись в одеяло, в ожидании, что он появится, слишком напряженная и сонная, чтобы самой выйти и посмотреть, что это он прячется. Через некоторое время я поднялась и вышла во двор. Никого. Чтобы окончательно проснуться, я вылила несколько черпаков холодной воды себе на голову.
Мой завтрак этим утром был иным: Эсперанса не появилась. Приступив к работе, я поняла, что и собака исчезла. Я равнодушно листала книги. Для работы не было ни сил, ни желания. Я подолгу просто сидела за столом, уставясь через дверь на далекие горы.
Прозрачная послеполуденная тишина время от времени нарушалась негромким кудахтаньем кур, ищущих в земле зерна, да звонким стрекотанием цикад, звеневшем в синем безоблачном небе, как будто все еще был полдень.
Я почти задремала, как вдруг услышала во дворе какой-то шум. Я быстро подняла глаза. Смотритель и собака лежали бок о бок на соломенной циновке в тени ограды. Что-то необычное было в том, как они лежали, растянувшись на циновке. Они были настолько неподвижны, что казались мертвыми.
Охваченная беспокойством и любопытством, я на цыпочках подошла к ним. Смотритель заметил мое присутствие раньше собаки. Он нарочито широко открыл глаза, затем одним движением быстро сел, скрестив ноги, и спросил: — Соскучилась?
— Конечно! — воскликнула я, нервно засмеявшись. С его стороны это был странный вопрос. — Почему ты не зашел ко мне утром? — Поглядев на его ничего не выражающее лицо, я добавила: — Где ты пропадал три дня?
Вместо ответа он строго спросил:
— Как продвигается работа?
Я была настолько ошарашена его прямотой, что не знала, что и сказать: то ли надо было ответить, что это не его дело, то ли стоило признаться, что я застряла.
— Не ищи объяснений. Просто скажи мне честно. Скажи, что тебе нужна моя компетентная оценка статьи.
Боясь рассмеяться, я присела рядом с собакой и почесала ее за ушами.
— Ну? Не можешь признаться, что без меня ты беспомощна? — настаивал смотритель.
Не зная его настроения, я подумала, что лучше не буду с ним спорить, и сказала, что за весь день не написала ни строчки, а ждала его, зная, что только он может меня спасти. Я заверила его, что не мои профессора, а он должен решать мою судьбу, как аспиранта.
Смотритель просиял улыбкой и попросил принести ему мою рукопись.
— Она на английском, — специально сказала я. — Ты не сможешь прочесть ее.
Уверенность в том, что я не настолько плохо воспитана, помешала мне сказать, что он все равно бы ничего не понял, даже если бы она была на испанском.
Он настаивал на своем. Я принесла работу. Он разложил листы вокруг себя, некоторые на циновке, некоторые на пыльной земле, потом достал из кармана рубашки очки в металлической оправе и надел их.
— Очень важно выглядеть ученым, — прошептал он, наклонившись к собаке. Пес поднял одно ухо, потом глухо заворчал, как бы соглашаясь с ним. Собака поменяла позу, и смотритель жестом велел мне сесть между ними.
Сосредоточенно изучая отдельные листы на земле, он напоминал начитанную строгую сову. Он неодобрительно цокал языком, почесывал затылок, складывал и перекладывал листы, как бы пытаясь отыскать связь, ускользающую от него.
От сидения в одном положении у меня заболели шея и плечи. Вздыхая от нетерпения, я прислонилась к изгороди и закрыла глаза. Несмотря на возрастающее раздражение, должно быть, я задремала, потому что вдруг испугалась внезапного навязчивого звона. Я открыла глаза. Рядом, лицом ко мне, сидела высокая, роскошно одетая красивая женщина. Она что-то сказала, но я не расслышала. Звон в моих ушах усилился.
Эта женщина наклонилась ко мне и громким чистым голосом спросила: — Ты что же, не хочешь поздороваться со мной?
— Нелида! Когда ты пришла? Я просто пыталась избавиться от звона в ушах.
Она кивнула и, подтянув под себя длинные красивые ноги, обняла руками колени. — Приятно тебя видеть, — мечтательно произнесла она.
Хмуря брови, смотритель что-то бормотал про себя, изучая лежащие перед ним страницы. Через некоторое время он произнес: — Твои каракули не только трудно разобрать, в них и смысла мало.
Прищурившись, Нелида осуждающе посмотрела на меня, словно призывая возразить.
Я заерзала, чтобы подняться, желая уйти от этого нервирующего меня пристального и изучающего взгляда. Но она наклонилась и неожиданно схватила меня за руку, будто взяла ее в тиски.
Смотритель начал читать вслух раздражающе медленно. То, что он читал, казалось знакомым, но я не могла определить, действительно ли он воспроизводит текст, так как не могла сосредоточиться. Кроме того, меня выводила из себя та показушная манера, с какой он кромсал предложения, фразы и изредка даже слова.
— И наконец, — заявил он, заканчивая чтение последней страницы,— это просто плохо написанная работа. — Он сложил эти разрозненные листы в стопку и облокотился на изгородь, не спеша согнув колени в то самое положение, которому меня научил Исидоро Балтасар — согнув правую ногу так, чтобы ее щиколотка лежала на левом бедре — и закрыл глаза. Он молчал так долго, что я подумала, что он уснул, и даже вздрогнула, когда медленно и размеренно он начал говорить об антропологии, истории и философии. Его мысли, казалось, облекались в форму, слова были ясными и точными. Он говорил просто, было легко следить за ходом его речи и легко ее понимать.
Я внимательно слушала и в то же время не могла отделаться от вопросов. Как он может столько знать о западноевропейских интеллектуальных течениях? Где он учился? Кто же он на самом деле?
Как только он закончил говорить, я сразу же попросила:
— Не мог бы ты все повторить сначала? Я бы хотела кое-что записать.
— Все, о чем я говорил, есть в твоей работе, — заверил меня смотритель. — Все это похоронено под множеством сносок, цитат и сырых идей. — Он наклонился, почти прислонив голову к моей. — Недостаточно цитировать работы, пытаясь придать правдивость тому, что написано тобой.
Ошеломленная, я тупо смотрела на него. — Помоги мне, пожалуйста, написать статью.