Выбрать главу

Битва за Москву выиграна, немцев отбросили. Великий, единодушный вздох облегчения в Москве. Но оборотная сторона медали — неимоверные страдания населения. Конечно, это далеко не то же, что в Ленинграде, где сотни тысяч людей умерли от голода. У нас в Москве настоящего, смертоносного голода не было, но с продовольствием становилось все хуже. По иждивенческим карточкам, которые получали мы с матерью, отпускали 400 граммов хлеба на день. Помню, что мать ходила на минное поле под Химками и, рискуя жизнью, собирала замерзшую неубранную картошку с полей. Но тяжелее всего было с отоплением. Чтобы спастись, все принялись устанавливать в комнатах печки. Сначала у нас стояла железная печка — так называемая «буржуйка», но от нее тепла было мало, и пришлось звать печника, чтобы поставить настоящую печь. Платить ему пришлось продовольственными карточками — денег у нас не было; две недели мы жили без карточек вообще, не получая ни хлеба, ни сахара, ни «жиров». Вот когда я впервые узнал, что такое голод.

Потом это уже стало нормой — постоянное, никогда не уходящее, не отпускающее тебя ни днем ни ночью ощущение голода или «подголадывания» в лучшем случае, перманентного недоедания. Мечты — только о хлебе, только о картошке. На Патриарших прудах, на развалинах разбомбленного, сгоревшего дома я нашел полуобгоревшую довоенную «Книгу о вкусной и здоровой пище» и в течение всей войны время от времени погружался в чтение: там описывались блюда, о которых я вообще никогда не слышал, а в голодное время это был какой-то мазохизм, самоистязание, но я читал и читал…

Уже позднее, когда я работал в «Теплосети Мосэнерго» и получал карточку, полагавшуюся рабочим «горячего цеха» — килограмм хлеба на день, килограмм мяса на месяц, — а мать имела «служащую» карточку — пятьсот граммов хлеба на день, она скрупулезно взвешивала на весах хлеб, который я ежедневно получал за нее и за себя в булочной на Малой Бронной; она отделяла мою килограммовую порцию от своей. Я вначале протестовал, даже выбросил весы, но с матерью ничего нельзя было поделать, она отказывалась есть «мой хлеб», приобрела новые весы и отвешивала, отвешивала каждый день, чтобы сын съедал ровно вдвое больше, чем она. Мне иногда удавалось подрабатывать на разгрузке хлеба на железной дороге по ночам; денег за это не платили, и с собой уносить было нельзя, но можно было есть сколько хочешь во время работы, и вот тут мы наедались вдоволь. Помню, один здоровенный парень-украинец за ночь разгрузки съел четыре буханки по полтора килограмма. А картошка? Раз или два мне посчастливилось быть принятым в бригаду, разгружавшую вагоны с картошкой, там действовали такие же правила, что и при разгрузке хлеба. Половина бригады работала, половина ела картошку, которую варили без соли, потом менялись; за ночь мы, четверо, съели восемь ведер картошки.

Но это будет потом, а тогда, в декабре и январе, положение наше было критическим. Правда, после того как поставили кирпичную печь, можно было обогреваться: мы получали дрова, и я каждое утро, спускаясь во двор, колол топором поленья. Но с едой было все хуже и хуже. Мать, хотя и избежала высылки в Казахстан, все же числилась по паспорту немкой, и получить какую-либо работу ей, разумеется, было практически невозможно. До войны она работала секретаршей, делопроизводителем и еще кем-то, но во время войны какой кадровик возьмет на работу немку? Единственное, чего ей удалось добиться, — это того, что ее взяли на работу надомницей в пошивочную мастерскую. У нас была старая, еще дореволюционная швейная машинка «Зингер», и мать в течение всей войны, сидя дома, шила рубахи и кальсоны для солдат. Платили ей гроши, но зато она вместо иждивенческой карточки стала получать «служащую» — на сто граммов хлеба больше: 500 вместо 400. Однако я, несовершеннолетний, еще не имевший паспорта, получал иждивенческую карточку. Надо было что-то делать, чтобы хоть ноги таскать. Надо было найти работу. Какую — без паспорта?

Помог мне мой дядя, брат матери (он избежал депортации, так как у него в паспорте в графе «национальность» стояло не «немец», а «латыш»), у которого оказался знакомый, работавший директором магазина. Так, «по блату», в обход закона, я, несовершеннолетний, был принят грузчиком в магазин «Мясо» на Колхозной площади, около кинотеатра «Форум». Мясом там, конечно, в то время и не пахло, возили картошку, фасоль, свеклу, еще что-то. Итак, моя трудовая карьера началась в возрасте пятнадцати лет с грузчика — и довольно быстро закончилась: уже недели через три я отморозил себе ноги. Валенок мне не выдали, и в летних ботиночках на тридцатиградусном морозе я сидел в открытом кузове грузовика, возившего с базы в магазин продукты. Отморозил же я ноги тогда, когда грузовик сломался и не пришел вовремя на базу, и я три часа стоял, подпрыгивая, на морозе. К счастью, ноги удалось спасти, но больше я в магазин не вернулся, а поступил — опять-таки по знакомству — в мастерскую на Тверском бульваре, где делали ящики для мин. Я работал пильщиком на циркулярной пиле, но опять же через три недели вылетел оттуда пробкой, на этот раз по собственной вине: один из ребят, сколачивавших ящики, стащил у меня кусок черного хлеба, который мать дала мне с собой утром, чтобы я съел его вместо обеда. Потеряв свой обед, я в бешенстве ударил парня молотком по голове и был немедленно уволен, причем не успев получить за свою работу не только зарплаты, но даже продовольственной карточки, ради которой я, собственно, и пошел работать.